Майна-Вира
Шрифт:
— Ишь ты, жирная сатана! — проворчал новый Миколин знакомый, сердито поглядывая на армянина. — Разъелся, в три дня не обойдешь, а небось тоже муша [3] был, сам на пристани тюки ворочал. Подымай сам, коли хочешь!
— Где Верблюд? Позовите его сюда. Эй, Верблюд! Живее! — кричали на палубе.
К толпе носильщиков подошел высокий и тощий грузин с длинной коричневой шеей, на которой выпукло обозначался большой кадык, с длинным горбатым носом, загибавшимся к самому подбородку, и большими, полузакрытыми глазами, над одним из которых был виден глубокий шрам. Это и был тот, которого называли «Верблюдом» и действительно, всей своей нескладной
3
Муша — носильщик.
— Клади! — отрывисто скомандовал надсмотрщик.
Четверо здоровенных мушей с усилием взвалили тюк на Верблюда и, сняв шапки, вытерли струившийся по лицам пот. Верблюд сделал два шага, но пошатнулся, остановился и сбросил тюк обратно.
— Нельзя. Больно тяжел был! — сказал он выпрямляясь.
С палубы снова посыпался град ругательств, и толстый армянин еще отчаяннее забегал взад и вперед..
— Эх ты, кацо! [4] А еще Верблюд называешься. Какой ты верблюд? Баба! Сало морское!
4
Кацо — по-грузински, человек.
Верблюд, кротко улыбаясь, отошел в сторону. Наблюдавший всю эту сцену Микола вдруг тряхнул плечами, поплевал на руки и вопросительно взглянул на своего знакомца. Все тело его так и зудело от желания по-деревенски, по-мужицки показать свою силу.
— А я попробую, а? — нерешительно вымолвил он.
— Ты? — проворчал знакомец недоверчиво. — А ну… постой-ка.
Он побежал к кучке носильщиков и начал что-то объяснять им, пуская в ход все известные ему грузинские, турецкие и армянские слова. Потом махнул рукой Миколе и торопливо прошептал ему на ходу:
— Иди… На чай дадут… Ты не сомневайся!
Микола живо снял с себя мешок, приладил к спине чей-то куртан и нагнулся. Тюк взвалили на него, и он, легонько крякнув, отнес его на место при одобрительных возгласах носильщиков. Его окружили, хлопали по спине, щупали ему руки, а он только улыбался во все стороны и крякал. Он был рад, что дорвался наконец до какой-нибудь работы.
— Ну, молодчина! — прохрипел его знакомец. — Потому — русский, а супротив русского ни одна сатана заморская не выстоит. А ты, брат Верблюд, — отставной козы барабанщик, вот что! Мы теперь с земляком всему отродью вашему нос утрем. Тебя как звать-то, земляк?
— Миколой.
— А меня Иван Рогуля. Знакомы будем. Ты не робей, землячок, не пропадем! О эдакой спиной-то да пропадать… Ни за мятный пряник! Покурим, что ли, брат ты мой любезный…
Он рылся по всем прорехам своего костюма, шарил за пазухой, наконец вывернул карманы, но табаку нигде не было. В это время, воспользовавшись короткой передышкой, носильщики расположились группами, кто прямо на земле, кто приткнувшись к тюкам, и, выпрямляя сгорбленные под куртанами спины, наскоро закусывали хлебом, огурцами, помидорами или свертывали папиросы и с наслаждением затягивались. Верблюд, сидя по-турецки на земле, тоже полез себе за пазуху.
— Тютюн есть? — спросил его Рогуля.
— Есть, мало.
— Давай сюда, мы с земляком воскурим. Эх, Верблюд, Верблюд, осрамился ты ныне, зашиб тебя Микола.
Вечером,
когда небо черным бархатом обогнуло землю и сладкий запах цветущих белых акаций заглушил даже керосиновую вонь, разлитую над Батуми, Иван Рогуля сидел с Миколой у Османки в духане, угощал его дешевым вином и вонючим сулугуни (овечий грузинский сыр) и рисовал ему широкие перспективы будущего житья.— Что ж, брат, здесь ничего, — говорил он. — Здесь жить можно. Наймешься в муши, горб у тебя здоровый, а в нашем деле горб — первое дело. Кабы мне эдакий горб, да я бы…
Он так же, как и давеча, потрепал Миколу по «горбу», и Микола скромно крякнул.
— Работа, оно, правда, тяжелая, много нашего брата на этой работе пропало, да зато и деньга хорошая: рупь двадцать в день.
— Рупь двадцать! — захлебываясь, повторил Микола, и в уме, его пронеслись сейчас же самые радужные соображения. Двадцать копеек за глаза проесть довольно, а рупь — в мошну. В месяц — это тридцать рублей, а в два — и все шестьдесят… Поправиться можно. Корова — двадцать… лошадь… одежда… семена… Счастливо улыбаясь, он поделился этими соображениями с Рогулей.
Но Рогуля отнесся к его мечтам скептически. Он давно уже потерял свою родину и свое настоящее звание, скитаясь по широкой Руси и живя где день, где ночь — сутки прочь. Если у него когда-нибудь и было свое Зашибино, то он уже так основательно порвал с ним всякие связи, что у него и воспоминания об этом не сохранилось. И планы Миколы, связанные с каким-то Зашибино, затерянным бог знает где, чуть не за две тысячи верст отсюда, показались ему пустыми и нелепыми. У него были свои планы…
— Ну, брат, ты еще с коровой подожди! — насмешливо остановил он Миколу. — Какая там корова? Ты еще сначала влезь в куртан, а потом и думай о корове. Первое дело — в куртан надо влезть, потому здесь все армяне заграбастали, у них артель; а нашему брату ходу не дают. Ну, да это наплевать, обладим как-нибудь, а главная вещь — ты пустяки брось, тут не коровой дело пахнет…
— А что? — спросил Микола и невольно пощупал себя за гаманок, висевший на кресте, как бы уже чувствуя в нем тяжесть заработанных денег.
Рогуля таинственно оглянулся. В духане было мало посетителей: только два грузина с азартом играли в кости, кидая друг на друга горящие враждебным огнем взоры, да сам хозяин, представительный турок с окладистой черной бородой, сидя на коврике, бесстрастно тянул кальян. В отворенную дверь вместе с сладким запахом акаций доносились нежные звуки музыки, игравшей на бульваре, и могучие вздохи моря.
— Что говоришь? — прохрипел Рогуля. — А то, братец ты мой, что со сноровкой здесь таких дел можно наделать — мое почтение! Потому — кругом деньга, только подбирай!
— Ну?
— Вот тебе и «ну». Видишь, вон Османка сидит, кальян курит? Тоже муша был, а теперь у него духан, а потом магазин откроет, либо гостиницу, а потом будет в карете ездить — вот тебе и муша!
— Каким родом?
— А таким, что здесь земля такая.
— Родит дюже? — с благоговением спросил Микола.
— Э, дурак! — рассердился Рогуля. — Ничего не родит, камень один. Не в этом сила, а в том, что деньги кругом. Копнул в одном месте — чистая медь; копнул в другом — целый фонтан керосину. Ведь это что? Тыщи!
Товарищи поглядели друг на друга разгоревшимися глазами и умолкли. Нежные звуки музыки продолжали литься в отворенную дверь, и все так же загадочно и мощно вздыхало море.
— Ну, пойдем! — тяжело подымаясь, сказал Рогуля. — Завтра на пристань выйдем пораньше… а на корову плюнь!
Сытый, отяжелевший вышел Микола на улицу, голова у него кружилась, как пьяная, но не от вина, а от удивительных речей Рогули. В глазах у него стлался золотистый туман, и сквозь этот туман наяву мерещились груды денег, фонтаны керосину, глыбы сверкающей, как золото, меди.