Мазурка для двух покойников
Шрифт:
Раймундо, что из Касандульфов, стало хуже, распухла нога, и температура поднялась до 38,5°, его снова взяли в госпиталь, на сей раз в Нанкларес де Ока.
– Вы знаете кого-нибудь в госпитале Нанкларес де Ока?
– Да, а что? Я почти везде кого-нибудь знаю.
– Черт побери, везет же людям!
В госпитале Нанкларес де Ока Раймундо, что из Касандульфов, подружился с сержантом-карлистом Игнасио Аранараче Эулате, Пичичи, которому привез рекомендательное письмо от дона Косме, тубиста – содержателя пансиона.
– Как поживает донья Паула?
– Очень хорошо, управляет заведением, как всегда.
– А Паулита? Вот уродина!
– Тоже ничего, в прошлом месяце были колики.
– Господи!
Над Оренсе
– Сколько хотите за нее, донья Пура?
– Не продается, кабальеро, сколько бы ни предложили, эта мантилья не уйдет из моего дома.
Деревянный Сан-Камило, которого сделал мне безногий Маркос Альбите, – лучший в мире, лицо глупое, но очень хорош, приятно поглядеть.
– Не бери его на войну, потеряешь или сопрут.
– Нет, я его отдам на хранение сеньорите Рамоне.
– Она не посмеется над нами?
– Не думаю, сеньорита Рамона очень добра и хорошо воспитана.
– Да, это так.
Власти не знали об этом, но сеговиец дон Атанасио Игеруэла, маг или вроде того, от которого сбежала жена с мавром, был розенкрейцером, [50] на руке вытатуированы крест, лента и четыре розы, дело в том, что он никогда не закатывал рукав. Дон Атанасио верил в переселение душ, братство народов и всемирное тяготение.
– Слушайте, сеньор Игеруэла, будьте осторожней и не высказывайте вслух свои мысли; последняя пройдет, хотя с поправками, но о первых двух молчите, люди очень плохо настроены, и это их возмутит.
50
Член религиозно-мистической организации, близкой масонам, основанной в XVII–XVIII вв. Эмблема – роза и крест.
– Думаете?
– Друг, не думал бы, не говорил!
Слепой Гауденсио не дает командовать собою.
– Гауденсио, песету за мазурку.
– Смотря какую.
Розалия Трасульфе, Дурная Коза, никогда ни на что не жалуется.
– Я терпелива, и Бог меня наградил, увидела его мертвым, как кошка, которую переехал грузовик; что нужно делать, – это ждать, надеяться всегда, под конец наш Господь сдерет портупею с кого угодно, а этот мерзавец, что сейчас мертв, уж никак не был кем угодно, клясться не нужно, вы сами знаете.
Игнасио Аранараче Эулате, Пичичи, сержант-карлист, учился на священника в семинарии Туделы, но не дошел до мессы, вовремя ушел, потом учился праву в Вальядолиде, был уже на третьем курсе, очень милый парень, невысокий, да, но милый, пули прошили ему обе ноги.
– А эта сука дон Косме продолжает дуть на тубе?
– Да, по-моему, выходит очень неплохо.
Пичичи говорит с большим восторгом о своем родиче, троюродном дяде доне Хосе Мария Ирибаррене, авторе книги «С генералом Молой. [51] Неизданные сцены и аспекты гражданской войны».
51
Эмилио Мола Видаль (1887–1937) – испанский генерал, сподвижник Франко.
– Эти страницы принесли дяде только огорчения, потому что «окопавшиеся» в Саламанке
испытывали его на щекотку и чуть не выиграли.Нунчинья Сабаделье продолжает заботиться о слепом Гауденсио.
– Что плохого, если мужчина и женщина прилягут позабавиться? Думаете, слепые лишены чувств?
Гауденсио очень благодарен Нунчинье Сабаделье.
– Хочешь, сыграю «Голубой Дунай»?
– Да.
– А танго «Ира, ира»?
– Тоже.
Гауденсио нравится слушать голос Нунчиньи, очень нежный и мелодичный, и гладить ее зад.
Родич Пичичи был секретарем генерала Молы, который мог бы решительно выступить, если б не промедлил, теперь и он, и его биограф – трупы и разводят мальвы на том свете; по словам Пичичи, яростным мучителем его дяди был журналист, писавший в «Я» статьи, где объяснял, как поступать, чтобы тебя не обманули при покупке подержанного автомобиля.
– И как же?
– Знал бы я!
Раймундо, что из Касандульфов, очень опасался «окопавшихся», этих секретаришек из Бургоса и Саламанки, да и других городов тоже, с ними опаснее, чем на фронте, это самые трусливые выродки, худшие из всех. Такой хочет преуспеть любой ценой, пусть будет опозорено навеки имя его отца, ничто его не остановит, идет, усеивая путь клеветой, горем и даже трупами, мертвецы исповедуются и умирают с миром – избыток рвения, понимаешь, что хочу сказать? – избыток рвения, нужно только, чтобы начальник обратил внимание на твой патриотизм, вива Испания! Нет необходимости, чтобы дела шли хорошо и правильно, пусть идут кое-как. Нет ничего практичнее и безопаснее, чем обеспеченное прозябание, это не очень понятно, но я хорошо знаю, что хочу сказать, там, в ведомствах, все ценят, доносы, наветы, тайный сговор, у этих окопавшихся в тылу от страха полные штаны. Раймундо, что из Касандульфов, сказал артиллеристу Камило несколько дней назад, еще в Логроньо:
– Когда эта заваруха кончится, командовать будут писаря, увидишь, юристы, пресса и пропаганда, окопавшиеся хорошо организованы, вместо того чтоб идти к девкам, ведь день обдумывают свою выгоду, молятся лишь о том, чтоб их поддержали жены военных, от полковника и выше, им бы только не слышать пальбы, делают деньги и спасают шкуру, а мы не выходим из нищеты, играем жизнью, подчас теряем ее, но это неважно.
Пичичи – сержант-карлист с простреленными ногами – тоже смотрит на будущее с опаской.
– Доблестного быка всегда ведут волы, это ясней ясного, это несправедливо, тебе не кажется? Бог не должен допускать этого, суть в том, что Бог не интересуется нашими делами, пожалуй, ему все едино, когда меня прострелили, я насрал на Бога, но не протянул ноги, Бог не покарал меня, и я не протянул ноги, значит, Богу ничто не важно, но об этом молчок. Ты думал когда-нибудь о самоубийстве? Я – нет, думаю, никогда не следует убивать себя.
Время идет для всех, и Розиклер расцвела, как все женщины, то есть стала соблазнительной.
– Сегодня наставлю тебе рога, знаю с кем, Монча, ты тоже знаешь.
– Ну и шлюха же ты, Розиклер!
Время идет для всех, в том числе и для мертвых.
– А как они ухитряются знать время, если не могут смотреть на часы?
– Не знаю, я почти ничего не знаю, наверно, усилием воли.
Робин Лебосан считает, что в жизни ему не повезло.
– Может, дома было бы лучше, но я не мог ужиться в семье, Монча, хочу сказать, в моей семье все слюнтяи, я никогда не пытался жить в городе и за это расплачиваюсь, мои родные – законопослушные, скучные, невеселые, не очень добрые, мои родные сплочены только внешне, убивают время, замораживая себя косноязычной болтовней с попами и монахами и нагнетая в себе желчь и брюзжанье, моя семья – как Венеция, Монча, как город Венеция, что живет воспоминаниями и постепенно и безнадежно тонет, того не замечая, в моей семье много лет ничего не замечают, что бы ни происходило, может быть, так лучше.