Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меблированная пустыня (сборник)
Шрифт:

– О'кей?

– Я же никогда не обманываю!..

– Бесэдер, – доверчиво и удовлетворенно вздыхает ангел.

– Что такое искусство? – успокаиваю себя. Набор запечатленных идиллий. И герой лелеет их в душе, не смея расстаться с ними. Может быть, придумать какую-нибудь идиллию? Про Царскосельский Лицей, например. Чем не идиллия? Или про израильского Илюшу Обломова. Сейчас он мечтает открыть антикварную лавку, еще одну русскую газету, массажный кабинет. И вдобавок – торговать русским квасом.

Без идиллии нет счастья в полном значении. Нет мечты, нет нации.

Дон Кихот – мечтатель.

В псалмах Давида – идиллия.

Нагорная проповедь – идиллия…

Идиллия смывает все

суетные вопросы, ибо в ней есть животворная сила: Новый Ближний Восток… Советский человек – строитель сионизма…

Идиллия привлекает тайной властью, не убеждая, не насилуя сознание, шепчет: тут, на этой земле, надо жить так…

«На самом деле никто ничего не делает, успокаиваю я себя. Смотрят вот так тупо на синий или черный экран, уронив руки на колени, и, как Обломов, обретают цельность, зная, что не откроют ни антикварную лавку, ни массажный кабинет. И русским квасом торговать не будут, тем более, что он и без того продаётся на каждом шагу… Пусть Штольц этим занимается… Строит, созидает, сулит окончательную победу над силами зла. Реалисты оказываются утопистами. Утопист – мечтатель – реалист, он и мыслит здраво, не дуря себя химерами. Не на что печатать роман? Плюнь на роман. Он – предсказатель непогоды. В нем – неслыханные потрясения, а так, выключишь компьютер – и никаких проблем. И снизойдет великая тишина. И музыка, наконец восторжествует.

Да, на самом деле никто ничего не делает. Просто слова. Попытка придать смысл своей жизни. В пустых глазах политиков, в тоне работающих – безнадежность материалистического пути этого громкого созидания.

Есть только одно созидание – вечное, великое.

Без треска и фраз.

В нем вся надежда.

Я выключаю компьютер, этот пинок под зад Богу, Человеку, Судьбе, Времени, Любви, Красоте. Но я все еще барахтаюсь во всем этом, в этом Боге, Человеке, Времени и снова во Времени, потому что Любви нет, осталась одна только физиология любви. В любви, как и на войне, нужна храбрость, а где теперь храбрые? Все трусы. А я люблю всерьез и надолго…

Телефонный звонок прерывает мои размышления. Разговор репетирую по пути к телефону:

– Бесэдер?

– Бесэдер.

– О'кей?

– О'кей.

Мой роман с человечеством продолжается.

А все потому, что беремен Книгой.

Я думаю о Любви. О своей жизни. О том, что безоговорочно кануло в Лету.

И только тюрьма «Цальмон» – привлекает возможностью согреться в зимнюю стужу.

О, комфортабельные тюрьмы!

2

В ту ночь мне снился Федор Михайлович Достоевский.

Бледный, худой, он как-то зло и болезненно наблюдал за мной и вдруг пригласил пройти в сумрачную и безмолвную бездну, комнату без стен, в середине которой стоял мягкий диван, покрытый коричневой, довольно подержанной материей, а рядом – круглый столик, с красной суконной салфеткой.

– Нуте-с, каким же неизвестным ветром вас сюда занесло?

И, не дождавшись ответа, вдруг заговорил о беспокойстве, которое вызывает в нем растущее влияние евреев в христианском мире. Уверовав в спасительную миссию цивилизации, еврейская молодежь, видите ли, с головой ушла в науку, экономику, общественную жизнь, представьте себе, если так пойдет дальше, станет господствующей в каждой нации…

– Да! Верхушка евреев воцаряется над человечеством все сильнее и тверже; и разве можно не заметить того, что она стремится дать миру свой облик и свою суть!

Мне казалось кощунственным пересказывать его речи, но я вдруг почувствовал, что бессилен и опустошен. Бездны его я не боюсь, а наоборот, страшно боюсь тесноты. Она, а не бездна будет началом конца…

– Но, простите, разве не вы выступили за расширение прав евреев,

за полное равенство их с коренным населением? – осмелел я, глядя прямо в поразившие меня глаза Достоевского: один – карий, а в другом зрачок непонятного цвета расширен во весь глаз; и эта двойственность придавала глазам какое-то загадочное выражение.

– Заступиться за страждущего – Христов закон, – оживился Федор Михайлович, – мне лучше остаться с Христом вне истины, чем с истиной вне Христа…

И он снова стал излагать свои соображения о «жидовстве и об идее жидовской, охватывающей весь мир», вместо неудавшегося христианства: «Подменили идею Бога… идеей жида…»

Комната, как я и боялся, вдруг стала сужаться. И теснота становилась невыносимой. К своему ужасу, я поймал себя на том, что не слушаю великого писателя земли Русской, а думаю совершенно о другом. О том, например, что не смерть пугает, а пошлость жизни, жизнь без мысли о смерти и вечности, смерть заживо в жующем и храпящем теле…

«Из этой комнаты – нет возврата, – думал я. – Чувствуешь себя камнем в праще…»

И тут я проснулся. Но Достоевский долго не отпускал. Я точно видел его живого, реального: он подсунул пальцы под книгу, подтолкнул ее к себе, так что она вся целиком лежала у него на ладонях. Раскрытая книга на пюпитре его ладоней. В таком положении он поднес книгу к носу и тут же захлопнул…

…Целый день я листал Достоевского, благо вместо мебели вывез из Союза тонну книг. И вот, пожалуйте: «Жид и банк – господин теперь всему: и Европе, и просвещению, и цивилизации, и социализму. Социализму особенно, ибо он с корнем вырвет христианство и разрушит ее (Европы) цивилизацию. И, когда останется одно безличие, тут жид и станет во главе всего. Ибо, проповедуя социализм, он становится между собой в единение».

«Интересно, – думал я, – знал ли Достоевский, что «жид» (капиталист, социалист) никогда не был лидером нации, «верхушкой»? Властителем дум еврейства, как и любого народа, обычно становились религиозные, общественные деятели, отвергавшие не только «классовый подход», но и меркантильные соображения. Автор «Дневника писателя» был убежден, что поощрение капиталистического производства равносильно покровительству евреев: «Промышленность сама сделает дело, даст хлеб, обогатит жидов», дескать, таковы неизбежные последствия безнравственных предписаний… Вести дела и не облапошить соперника, не нарушить Божью заповедь: «Не укради?»

В общем, всё по еврею Марксу. Всё по Марксу…

А вообще, Достоевский – это трудно. Достоевский был гением-провидцем. Все, что надо знать человеку о жизни, – писал Уильям Фолкнер, – мы находим в «Братьях Карамазовых»… Возможно, его ненависть к евреям помимо страха в ожидании «жидовского царства» существенно подпитывалась завистью игрока, проматывавшего за игорным столом свои и чужие деньги, ко «всяким ротшильдам», умевшим накапливать, а не пускать на ветер свои капиталы. Нельзя исключить и стойкую зависть к многовековой вере и преданности евреев Торе: «Еврей без Бога как-то немыслим, еврея без Бога и представить нельзя».

А и еврейская месть сильна. Евреи – отчаянные поклонники Достоевского… Мягкий диван и круглый столик путем странных превращений вдруг перестроились в Стену Плача. Казалось, она сложена не из камней, а из горьких слез тысячелетий. Что-то мучило, не давало покоя.

С моим молодым другом Цвикой мы шли «продавать» идею.

Идея была ослепительна, как прожектор в ночи. А главное, с каждым шагом становилось реальнее, весомее, даже что-то космическое казалось в ней. Видимо, сами деньги, которые она несла: то был новый, замечательный, сладостно-высокий уровень жизни, когда большую часть твоих денег отнимает налоговое управление!

Поделиться с друзьями: