Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меч и плуг(Повесть о Григории Котовском)
Шрифт:

— Уйди! Убью! — заорал он, выкатив глаза.

«Совеем рехнулся!» — пожалел его Самохин.

Рассудок, видимо, вернулся к Мамаю, он остановился, увидел курицу в своих руках, и его стала бить мелкая неудержимая дрожь. Подбежали еще бойцы, налетела распатлаченная Милованиха.

Всю дорогу к штабу Мамай не обращал внимания на Милованиху, которая, торжествуя, колотила его курицей по голове.

Бойцы, ввалившиеся в штаб, остались у порога, вытолкнули Мамаева вперед. Из-за стола поднялись Юцевич и Борисов. Позорный случай! Давно такого не бывало!

— Все, товарищи, идите, — распорядился Борисов. Неловко переминаясь, бойцы вышли крыльцо. Ну не дурак ли? Надо же — на курицу

польстился!

На них снизу вверх смотрел бледный, запыхавшийся от бега Мартынов.

— Ну… что там, братцы?

Никто ему не ответил, никто него не посмотрел. Знали все: где один, там и другой, значит, и теперь гуляли вместе.

Альфред Тукс ткнул в него свой твердый честный взгляд:

— Ты куда смотрел, дурак? Ты на девку смотрел? Да? Мартынов заозирался:

— Какую девку? Чего ты мелешь?

— Ее зовут Фиска. Ты думаешь, я слепой?

— Катись ты, слушай!.. — махнул Мартынов и остался ждать у штаба.

Он был ошеломлен случившимся. Еще недавно они гуляли у Фиски-самогонщицы, в ее избушке с завешенными для предосторожности окошками, и он снова убеждался, как неотразимо действует баб вся властная повадка Мамая. Вот уж кто никогда не стелился перед ними, не обольщал! Бабы сами обычно счастливы были считать его своим хозяином… Дернуло же Фиску за язык! «Вот тебе, пополам да надвое! — пропела она, поедая Мамая глазами. — Что же вы, граждане-товарищи, какую куру не заарестовали на закуску?» Тут Мамай и поднялся (неловко ему стало, что ли, что пришли с пустыми руками?): «Сейчас мы кое на кого контрибуцию наложим…» И ушел. Наложил контрибуцию! Что теперь будет с ним, что будет?

В штаб бурей ворвался Криворучко. Позор в первую очередь ложился полк.

— Ты что, голодней всех, а? Или мы все жрем в три глотки, а ты один такой, а? Или тебе больше всех надо? Да мы за это бандитов шлепаем, а ты… Ты понимаешь, нет? Что ты молчишь, бандитская морда?

Он схватил Мамая за грудь, посыпались пуговицы, стал срывать с него портупею, ремень, бросил все на пол, неистово топтал ногами.

— Так знай вот — нету пощады! Не будет. Все тебя ненавидят, когда ты так с нами… Все! Весь полк!.. За грязь такую, за… Да что с ним говорить? Нету ему больше моих слов! Все!

Мамай стоял растерзанный, в распущенной гимнастерке, одним видом напоминая чужого, отверженного всеми. Низко-низко опустил он свою беспутную голову. В его кудрях, в сберегаемом для девок чубе позорной уликой застряло пестрое куриное перо. Криворучко знал его, пожалуй, как никого другого из своего полка. Лихой был парень, выдающийся, но все же что-то постоянно настораживало в нем. Мамаев понимал, что в боевое время человек ценится по тому, как ведет себя в бою, и он сознавал свою цену и позволял себе многое, не сомневаясь, что на войне, когда люди живут из боя в бой, командиры вынуждены кое на что смотреть сквозь пальцы. Нынешней зимой в Умани для них с Мартыновым настало пресное существование, и оба с радостью узнали о приказе выступать в Тамбовскую губернию.

Молчание висело тяжело, невыносимо тяжело.

— Батько, — прошептал Мамай, не поднимая головы, — дай мне наган. Наган с одним патроном… Или я не заслужил?..

Что-то дрогнуло в лице Криворучко, тяжело ступая, он приблизился к виновному вплотную:

— Ты думаешь, мы тебя за чуб за твой, за красоту выделяли? — пальцем подкинул спутанные волосы над лбом Мамая и брезгливо проследил, как пол, кружась, полетело стронутое куриное перышко. — Потому и считали тебя… А теперь — сам знаешь, не маленький. В трибунал пойдешь. Что заработал, то и получишь. Никакого для тебя нагана! Понял? Ни одного патрона не стоишь. Сами шлепнем перед строем, чтобы все видели.

Наступила

минута, когда вроде бы все было сказано. Внезапно Юцевич, за ним Борисов, а там и остальные расслышали, что улице происходит что-то необычное, — восторженно визжали ребятишки… Все подались к окну, Юденич полез выглянуть.

— Машина! — провозгласил он. — Григорь Иваныч вернулся!

Каждый, кто находился в штабе, почувствовал невыразимое облегчение. За происшествием как-то совсем забыли о комбриге. А теперь и груз с плеч, — сам приехал!

В отличие от Криворучко, комбриг не бушевал, не тряс виновника за грудь. Едва ему принесли бумагу из трибунала, он быстро пробежал ее, на мгновение зажмурился, но тут же взял себя в руки и нашарил карандаш. Наблюдавший за ним Борисов понял, насколько тяжело сейчас Котовскому, оставленному наедине с его властью и ответственностью.

Понимает ли хоть кто-нибудь, как тяжела его ноша одного за всех? Чего от него ждут? Чуда избавления? Но не кудесник он, а всего лишь командир, а значит, не может, не имеет права позволить эскадронам и полкам превратиться в сброд расхлыстанных, не знающих никакого удержу людей. На войне гуманность имеет особый смысл: ради всех не жалеют одного, поэтому доброта командира немыслима без беспощадности.

Попасть под трибунал в военной обстановке — дело ясное.

Мамая, сидевшего в амбаре под караулом, жалели всей бригадой. Неужели из-за курицы пропадет человек? Ну, холку намять следует, чтоб неповадно было. Но не расстрел же! Жалко, Ольги Петровны нет…

Штаб-трубача Кольку по дороге к штабу перехватил Девятый. С непривычки замялся, снял фуражку, погладил себя по голове. Дипломатничать эскадронный не умел, да и не любил.

— Ну что, герой? Как там Григорь-то Иваныч?

— А что с ним? — удивился Колька. — Ничего. Нормально. Как всегда.

— Слушай, Кольк… Ты бы это самое, а? Словечко бы замолвил, а? За Мамая… Жалко, слушай, парня!

— Не подлизывайся! — отрезал Колька, не любивший эскадронного за грубость. — Вот я скажу Григорь Иванычу, как ты деда материшь.

— Какого еще деда? Ты что выдумываешь?

— Какого, какого!.. Герасима Петровича, вот какого! Матюкаешься, как лошадь какая.

— Да что ты, Кольк! Это ж я жалею его. Ведь пропадает дед. Будто сам не знаешь!

— Вот сам будешь старым, тогда поймешь! С горлом со своим…

— Все состаримся, Кольк, все там будем. Одни раньше, другие позже. А Мамая, слышь, жалко. Парень-то какой! Пятерых на него не поменяешь.

О Мамае Колька тоже думал и тоже жалел его, беспутного.

— Ладно, поговорю. Но вы, Владим Палыч, деда лучше бросьте!

— Об чем разговор!.. Кольк, я бревнах сидеть буду, ты выйди, скажи. Ладно? Я ждать буду.

Комбрига Колька застал одного, в задумчивости. Григорий Иванович сидел грузно, состарившись, ворот расстегнут, под глазами опухло.

— Чего тебе? — строго спросил комбриг, но вид маленького подтянутого кавалериста смягчил его взгляд, он подманил мальчишку и обнял, зажал в коленях.

— Что, брат? Худо дело? — и сам себе ответил: — Совсем никуда.

Он не любил судов, трибуналов, и в особый отдел бригады, как правило, попадало ничтожно мало дел. «Гриша, — выговаривал ему со смехом Христофоров, — ты наш особотдел без хлеба оставляешь!» Но были преступления, которых комбриг не прощал никому. Он знал, с момента его возвращения из штаба войск в эскадронах царит глухое ожидание окончательной судьбы Мамаева. Однако именно потому, что перед лицом всей деревни, всей бригады приходилось судить своего, он утвердил приговор трибунала с тяжелым сердцем, но без колебаний. Со своего спрос строже.

Поделиться с друзьями: