Мечников
Шрифт:
Летописец рассказывает, что Спотарь играл видную роль при нескольких молдавских князьях, особенно возвысился при Стефаните, который просто осыпал его почестями. Спотарь, однако, предал своего патрона: послал в полой трости тайное письмо польскому владыке Константину Себрону — могу-де свергнуть Стефанита, престол отдать тебе. Но у Константина были другие расчеты, и он переслал Стефаниту злополучную трость. Князь решил было казнить изменника, да «во уважение прошлых заслуг» лишать головы не стал, а лишил только носа. Спотарь уехал в Германию, нашел там лекаря, который «отрастил ему новый нос», и вот с новым носом он явился в Россию.
В России была острая нужда в грамотеях, а Спотарь молодые годы провел в Константинополе, изучал теологию, философию, историю, древний и
Хозяйством Илья Иванович не занимался, передоверив дела младшему брату Дмитрию — «высокому угрюмому человеку», который почти всегда «молчал, курил трубку и вышивал на пяльцах». Упорный холостяк, Дмитрий Иванович смог бы прожить и в Петербурге, но из преданности семейству брата тоже променял столицу на деревенскую глушь. К Илье Ивановичу он относился с большой почтительностью, обращался к нему на «вы», величал по имени-отчеству, тот же отвечал ему «ты». С Эмилией Львовной отношения у него были иные. «Дмитрий Иванович готов был идти в огонь и в воду за Эмилию Львовну. Она это чувствовала и имела к нему безграничное доверие» — так пишет Ольга Николаевна.
Жизнь в Панасовке вращалась вокруг двух столов — обеденного и карточного. Ну, карты — это так. Не было уж тут былой удали, былого азарта. Хозяин сажал против себя, чаще всего брата, родственников, редко — заглянувшего на огонек соседа; игра шла больше «на интерес», а если делались ставки, то совсем мизерные, опять же для «интереса». Зато обеденный стол — это было самое важное. Эмилия Львовна изо всех сил старалась угодить гастрономическим запросам мужа. Меню разрабатывалось долго, с большой серьезностью, точно план генерального сражения. Так, за картами и за обсуждением достоинств подаваемых кушаний лысел и тучнел в своем уютном халате бывший блестящий гвардеец. В общем, «в деревне счастлив и рогат…». Рогат, впрочем, не был: в верности любящей Эмилии Львовны усомниться невозможно.
А был ли счастлив?
Кто знает, кто знает!..
«Трудно было определить его душевное состояние, — отмечает Ольга Николаевна. — У него не было „настроений“, он никогда ни с кем, даже с Эмилией Львовной, не говорил „по душе“».
Еще Ольга Николаевна кратко характеризует: «Он был очень умен, но с тем оттенком скептицизма, который мешает серьезному отношению к жизни и труду».
Такие счастливыми бывают редко…
Впрочем, может быть, Ольга Николаевна ошибается, может быть, за замкнутостью Ильи Ивановича скрывалась одна пустота…
Во всяком случае, следствием его разорения явилось то немаловажное обстоятельство, что Илья Мечников родился и провел первые годы свои не в столице, а в деревенской глуши. До него в деревне успел родиться еще один мальчик — Николай; в семье он был четвертым ребенком, и после уж детей иметь не хотели. Но через два года, 3 мая 1845-го, взял и возвестил победным криком о своем появлении на свет божий Илья. Это был его первый своевольный поступок.
Последний своевольный поступок он совершил за пять минут до смерти, когда настойчиво повторил желание, чтобы тело его было вскрыто, а потом сожжено в крематории…
Русские газеты обсуждали вопрос, позволительны ли панихиды по усопшему. Корреспонденты осаждали иерархов церкви; иерархи говорили разное. Одни утверждали,
что, веля похоронить себя по языческому обряду, Мечников сам отлучал себя от церкви; другие, признавая, что погребение совершено по запрещенному святейшим Синодом способу, «не находили препятствий» к совершению панихид; третьи растерянно пожимали плечами, кивали на святейший Синод.Синод хранил молчание…
Не потому ли, что слишком уж часто рядом с именем Мечникова ставилось имя другого великого грешника — Толстого. [2]
2
Так, например, в газете «Одесский листок» от 6 июля 1916 года была помещена интересная статья недавно скончавшегося, а в то время еще совсем молодого литератора Бориса Вальбе, в которой читаем: «Мечников и Толстой — две гигантские вершины, имеющие, однако, общий корень. Оба всю жизнь заняты были исканием такого „синтеза идей“, который согласовал бы практику с основными теоретическими принципами, правду-истину с правдой-справедливостью».
Не изгладился из памяти святейших отцов страшный конфуз. Когда тело писателя доставили в специальном вагоне со станции Остапово на станцию Козлова засека, и оттуда, сопровождаемое многотысячной толпой, оно медленно поплыло в Ясную Поляну (той самой дорогой, по которой за полтора года до того прокатил на тройке Мечников), а потом было тихо погребено, согласно желанию покойного, «на месте зеленой палочки», погребено, опять же согласно его желанию, без торжественных речей и прочих церемоний, — но под искренние рыдания всей России, всего мира, — одна лишь истинная церковь Христова хранила молчание… Панихиду? По отлученному? Помилуйте, как можно! Как можно панихиду по тому, кому шлют анафему со всех церковных амвонов!
…Одного отлучили, другой сам себя отлучил — для нас важна общность их судеб. И не судеб только. Общность чего-то сокровенного, спрятанного в тайниках души… Перед смертью Мечников настоятельно просил: только чтобы не было речей и вообще никаких церемоний; цветы да, цветы можно, только немного; и без этих, как их (поморщился), венков.
— А урну с прахом поставьте в Пастеровском институте.
…Она и сейчас в Пастеровском институте — шкатулка из темно-красного, с прожилками, гранита, с пирамидальной крышкой и покоящейся на дне горсточкой сероватого пепла…
Там, где искал он свою зеленую палочку…
Да… Но между первым своевольным поступком и последним пролегли семь десятков лет, еще один год и ровно два месяца…
Жизнь.
Жизнь, наполненная своевольными поступками.
Мечниково (бывшая Панасовка) — сельцо небольшое, опрятное: правильными рядами вытянуты вдоль дороги одинаковые, тщательно выбеленные хаты, покрытые волнистой черепицей. Тщетно было бы искать в нем признаки старины.
Столетие назад здесь стояли кособокие мазанки с подслеповатыми оконцами и соломенными крышами. Но от них не осталось следа… Только горькая полынь так же щекочет ноздри, так же горяч степной ветер, таковы же обожженные солнцем холмы под куполом притомленного сизого неба.
На склоне холма стоял помещичий дом, небольшой, полутораэтажный (то есть двухэтажный, но без подвала), с двумя подъездами и полукруглым, подпертым шестью колоннами балконом.
Верхний этаж дома был снесен вскоре после революции (в соседней деревне Павловке решили построить школу, а материала не было; вот и разобрали деревянный этаж пустующего барского дома). А нижний стоял еще несколько лет назад; его видел и сфотографировал Михаил Васильевич Уманский, харьковский краевед, влюбленный в эти места. В доме жила семья Павла Андреевича Сердюка, бригадира одной из животноводческих бригад совхоза. Но Павлу Андреевичу надоело жить за метровыми стенами барского полуподвала. Он снес его и поставил современную хату, сохранив от старой лишь две глухие стены (рисунок добротной кладки явственно проступает сквозь побелку).