Мечты и кошмар
Шрифт:
Если дети очень удаются, и я войду в игру особенно, — мне их бывает жаль. Но что ж, с ними нельзя спастись, нельзя в затвор. Надя, конечно, в слезах, но она уже бессильна, и бессильно падает на пол. А я, с пением хвалы Богу, иду мерным шагом в бузинные кусты, лезу в келью и закрываю отверстие последним, нарочно оставленным, снопом. Я — в затворе.
Конечно, не всякий раз все одинаково; бывают разные приключения и затруднения; но головки всегда трещат, и Надя всегда падает. А раз упала — я уж о ней больше не забочусь.
Это — игра; она кончается, я бегу в дом обедать, и тут уж наступают другие заботы, настоящие.
Она упадет, если помолиться. Но вот в чем горе: я определенно чувствую себя в грехе (в каком неизвестно) и потому не смею молиться. Что делать?
— Бабушка, ты куда? В церковь? Да разве воскресенье?
— А я говею, милый, Успенский пост. А здесь церковь-то близко. Завтра утречком исповедуюсь и приобщусь.
Она ушла, а я сейчас понял, что — надо. Надо завтра и мне исповедоваться. Исповедоваться — это значит батюшка в церкви чем-то тебя накроет и простит грехи, и будешь без греха. И о чем ни помолишься — исполнится.
Пусть мне не говорят опять, что я младенец, потому что рожденье еще на будущей неделе, семь лет не стукнуло, греха, мол, нет. Я сам лучше знаю. Я тверд, надо все претерпеть, а своего достигнуть.
Папе с мамой ничего не скажу, а бабушку обману, — ее, ведь, не вразумишь. Потихоньку встану завтра, с ней пойду, скажу — у меня усердие, а рожденье уже было; она старенькая, где ей все помнить! Да и не посмеет противоречить, когда увидит, как я тверд. Она меня часто зовет «упиром» и «сампранде-ром». И завтра я буду уж вправду, уж наверно без греха.
Мы по росе побежали. То есть я бежал, а бабушка отставала.
Согласилась-таки! А то, — я сказал, — я весь дом перебужу. Поверила, что было рожденье, а что говеть с ней — у меня усердие. Вот мы и вышли потихоньку.
Бабушка — наряженная, в кружевном чепчике, а я тоже потребовал новый костюмчик, белый пикейный.
Ох, как хорошо! Травка по двору блестит, вся мокрая. Солнце еще ниже груш. И только Дмитро лошадей вывел. Надо ведь до обедни, до ранней, поспеть.
— Бабушка, скорее иди. Без этого страшно.
Мне и вправду страшно. Как это — накроет, и грех улетит?
Церковь на горке, за селом. Мы вовремя поспели.
Я причащался-то недавно, весной в городе. Да это что! Тогда я о грехах не думал. А теперь все объяснится.
Объяснилось. Только очень как-то все вышло скоро. Были в церкви бабы, девки в красных запасках, мальчики даже поменьше меня, — всякие люди. Вдруг вышел батюшка, вдруг накрыл всех сразу и что-то сказал, что «прощается», и потом начал служить, и все пошли в конце причащаться. В ограде встретили Надину маму, — толстая такая, — она стала бабушку поздравлять, и меня, а бабушка говорит:
Это у вас всегда — общая исповедь? А Надина мама отвечает:
Большею частью.
Мне потом объяснила бабушка, что общая исповедь — это когда всем сразу все решительно грехи прощены.
И правда: все стало другое, еще гораздо лучше, хотя роса высохла и на небе поплыли белые облака. Но я прыгал, и мне было все все равно: никакого греха, и я, и бабушка — святые! За обедней я уж обо всем помолился, но решил, что потом еще помолюсь, уйду в бузину, играть сегодня не стану, а помолюсь всеми словами.
Дома нас поздравляли: я боялся,
как бы бабушка не стала говорить, что мне тоже прощали грехи, но она ничего не сказала.А вечером, после бузины, после обеда… Но лучше по порядку.
Облака прошли, небо стало прохладное, на площадке дядя Миша забранился, что песок взрыт: наверно, говорит, тут дворовые ребятишки шалили. Надя пришла в голубом платье. Я посмотрел на нее спокойно и твердо. И ничего. Она хохотала, дергала веревки. Потом мы побежали. Надино голубое платье веялось впереди меня, и опять все выше, все выше. Опять над клуней, где небо, как вода. Я изо всех сил не крутился, летел прямо, чтобы все время видеть голубое платье.
Никогда еще так высоко она не летала. Звезда наверху стонала часто-часто. Мне уж опять начало делаться страшно и чудесно, уж точно какая-то, вместо Нади, синяя птица мелькает, а я устал, и боюсь, и вот не хватит духу, упаду сейчас на песок, весь перекрутясь. Как это — боюсь? Чего еще боюсь? Нечего бояться!
И только сказал себе, что не могу бояться, как и случилось: голубая птица чиркнула в сторону, я перекрутился, но перекрутился над ней, через нее, однако не упал, а где-то далеко на кругу встал на ноги, взрыв песок. Пыль и на той стороне поднялась целым облаком, я сначала ничего не видел. Только дядю Мишу и Левко; все остановилось, звезда замолчала; дядя и Левко из петель выпрыгнули, а я пошел, куда шли они, с петлей.
Надя не лежала, — сидела на земле, в пыли, еще держась за веревку. Дядя Миша протягивал ей руку.
— Вы не ушиблись? Что с вами?
Надя не взяла руки, сидела, удивленная. Потом сказала медленно:
— Чего там, ушиблась. Упала. Вот чудеса. Не троньте, дайте опомниться. Вот-то чудеса.
От пыли платье у нее было серое. Уж не на синюю птицу была похожа, а на ту сивую зозулю, что прячется в капусте, по нянькиной песне. Даже кудри у нее стали какие-то сивые.
Никто не смеялся, верно всем было стыдно за Надю, как ей самой стыдно. Она поднялась, но уж больше в этот вечер мы не бегали.
Я шел, с мамой за руку, домой. Сивая зозуля. Вот и упала. Вот и кончено все. Греха уж не было, помолился без греха — и по молитве исполнилось.
Греха-то больше не было; но и голубой Нади, которая чудесно не могла упасть — тоже не было. Я ее ждал каждый вечер, а теперь мне совсем некого ждать.
Я люблю — ждать. Если нечего будет ждать — что ж это будет?
Когда мы подходили к дому, я мигал глазами, чтоб не заплакать, хорошо, что сумерки, темно, никто не видит. И зачем я молился?
СЕРЕЖА ПОДРОС (Наталья Павловна)
Если я думаю про давнишние годы, например, когда мне было семь лет (теперь мне целых четырнадцать, т. е. скоро будет) — я себе кажусь немножко сумасшедшим. Может, и, правда, дети капельку сумасшедшие, в том и отличаются от больших?
Особенно с удивлением вспоминаю год, когда мы жили в Мерефе на даче, в Малороссии; игры мои в святого, затвор из снопов… И гигантские шаги, и Надю-поповну. Великолепно понимаю, что был тогда в Надю просто влюблен: уж очень хорошо она бегала на гигантских шагах, никогда не падала. Но зачем я молился, чтобы она упала, — этого понять нельзя. Ведь знал, упади она хоть раз — все кончится. Так и случилось, и сам я потом ревел целый вечер.