Медея
Шрифт:
Это я-то. Агамеда. Некогда самая одаренная из ее учениц, она сама мне так говорила. «Ты будешь хорошей целительницей, Агамеда». Но тут же, как всегда, остудила мою буйную радость, добавив: «Если научишься знать свое место. Не я лечу, —так она сказала, — и не ты лечишь, Агамеда, что-то в нас лечит, с нашей помощью. Все, что мы можем сделать, — это обеспечить этому что-то полную свободу действий, в нас самих и в больном». Вот так. Большинство из ее приемов — состав и приготовление различных отваров, секреты действия трав, многие из ее заклинаний — я переняла, подсмотрела и подслушала. Сама теперь целительница. Некоторые предпочитают у меня лечиться, ее они боятся. Особенно, кстати, именно знатные коринфские семьи, эти сразу стали приглашать меня в свои шикарные дома и любят послушать, как я, совершенно чистосердечно, их роскошью восхищаюсь и рассказываю им о примитивных постройках, в которых жило большинство моих земляков в Колхиде. Особенно их изумляло, что там даже царский дворец — и то из дерева, этому они никак поверить не могли и жалели меня, и платили мне тем лучше, чем больше меня жалели и чем больше ценили благодаря мне свой образ жизни, тут я их быстро раскусила и уже вскоре могла носить то, что мне хочется, и начала привыкать к изысканным кушаньям и тяжелым сладким винам, которые здесь пьют. Пресбон, который
Разумеется, эта Лисса на меня наорала, обозвала меня и Пресбона гнусными тварями, не хватало только обругать нас предателями, которыми они наверняка именуют нас промеж собой, когда собираются вместе, эти стареющие, отставшие от жизни колхидцы. Когда садятся на площади в своей слободе, где они обустроили себе свою Малую Колхиду, ревниво оберегаемую от любых перемен, сдвигают головы и бубнят, бубнят свои легенды про дивную, несказанную Колхиду, которой отродясь, никогда и нигде, на свете не было. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно, кричала я Лиссе. «Ты видишь только то, что тебе хочется видеть, — ответила та, —только эту горстку замшелых старцев и старух, которые совсем ополоумели от горя, тоски по родине, а еще от негодования, потому что коринфяне беспрерывно их унижают, вот они и намечтали себе сказочный мир». Но я всегда, мол, — так эта баба осмелилась мне заявить, — всегда норовила видеть в людях, а особенно в себе самой, только то, что мне нужно, а главное, удобно и выгодно. Я была вне себя. «Это я-то? — кричала я ей. — Я? А ваша ненаглядная Медея? Которая окружила себя одними почитателями? И никого больше к себе не допускает?» Тут Лисса вдруг притихла. «А ведь ты сумасшедшая, — сказала она мне. — Ты ведь веришь в весь этот бред. Ты и вправду хочешь ее уничтожить».
Да. Хочу. Именно уничтожить. И день, когда это произойдет, будет счастливейшим днем моей жизни.
Лисса, эта телка, как Пресбон ее называет. Создана только для того, чтобы питать, вскармливать, сперва собственную дочь Аринну, потом и обоих сыновей Медеи выкормила грудью, а еще — это она тоже умеет — немало способствовала тому, чтобы ей, Медее, до поры до времени буквально все удавалось. Чтобы она просто купалась в счастье. Чтобы носила по городу копну своих непокорных волос, как стяг. Но все, кончились те времена. Теперь, отправляясь во дворец, что бывает достаточно редко, она повязывает волосы косынкой. Ясон прилюдно от нее отрекается, а сам тайком к ней шастает. О да, мне-то известно. Да вовсе никого и не требуется, чтобы Медею уничтожить, распалялась я, стоя перед Лиссой, лучше нее самой это дело все равно никто не уладит. Тут Лисса схватила меня за плечо и как встряхнет, оказывается, у нее в гневе глаза отнюдь не коровьи, не забыть бы Пресбону рассказать. «Сейчас же прекрати беду накликивать!» — закричала она. По счастью, в самый последний миг я успела одуматься. Сбросила с плеча Лиссину руку и пошла прочь.
Все было решено. Я была готова. Пресбон уже ждал меня. Пора было идти к Акаму. Дабы облечь в дела наши желания.
Однако если мы думали, что Акам примет нас с распростертыми объятиями, то мы сильно заблуждались. Акам заставил нас ждать. Нам было сказано, что он занят. Я при моей-то вспыльчивости тут же хотела уйти. Однако Пресбон меня удержал. Мы считаем своим долгом донести до сведения наших радушных хозяев нечто важное, что подвергает опасности уклад всей их жизни. Такой уж человек Пресбон — просто гений самообмана. Любые свои поступки, равно как и бездействия, он способен объяснить только самыми благородными намерениями. Так что я совсем не сразу распознала действительные мотивы, побуждающие его гнать Медею прямо на острие ножа. В отличие от всех нас, Пресбон хочет, чтобы его не только любили. Он чувствует себя человеком лишь в лучах ликующего обожания толпы, для которой он устраивает празднества, неважно, верит он сам в ее богов или нет. Он заставляет себя в них верить. Медея, как ему кажется, его за это презирает. На деле-то все гораздо хуже: он ей безразличен. Мысль эта впивается в него шипом, и вот я дала ему в руки средство вырвать колючку и навсегда избавиться от нестерпимой муки.
Акам принял нас с той трудноописуемой отчужденностью, которую коринфяне с самого начала взяли за правило в обхождении с нами и которую, как бы близко любой или любая из нас с ними не сходился, до конца не удается преодолеть никогда. Похоже, все они просто рождены с несокрушимой верой в свое превосходство над этими малорослыми, смуглокожими людишками, что ютятся в деревнях вокруг их города, между тем как в этих деревнях и по сей день бытует легенда, что именно они, колхидцы, и есть исконные обитатели этих мест, что это они первыми заселили здешнее побережье, первыми начали ловить здесь рыбу и сажать оливковые рощи. Ясно, что все остальные старались к нам, колхидцам, примазаться, охотно принимали нас в свои поселения, наперебой предлагали нашим мужчинам своих дочерей, нашим девушкам своих сыновей. Охотнее всего они бы совсем смешали нас с бесформенной и безликой кашей более поздних народов и племен, и были колхидцы, которые, устав от бесконечных скитаний, утратив волю к сопротивлению, поддавались соблазну и падали в лоно недоразвитых этих народцев, растворяясь в них без следа и переставая быть колхидцами. Мне тоже кажется глупым истово цепляться за несбыточный идеальный образ собственного прошлого, когда есть возможность приобщиться к более высоким формам жизни. Я не желаю прозябать в ничтожестве. Держа в уме эту цель, я и предстала наконец перед Акамом.
Акам был вежлив — на свой безличный манер. Ни словом не упомянув о долгом нашем ожидании, он тем не менее церемонно поклонился и даже выполнил просьбу Пресбона, отослав из комнаты Турона, своего молодого шустрого помощника. Тот, пройдя совсем близко от меня, подмигнул. Мы ведь с ним достаточно коротко
знакомы, Турон из тех молодых коринфян, которым я не отказываю в своих милостях, поскольку со временем они обретут вес и смогут оказаться мне полезны.В Коринфе, в отличие от Колхиды, принято, чтобы мужчина говорил первым и даже, что уж совсем смешно, говорил за женщину. Вот почему Пресбон первым взял слово, придерживаясь привычного своего тона — где-то посередке между дерзостью и подобострастием. Он известил Акама о том, что я, Агамеда, имею сообщить ему нечто важное. Акам устремил на меня тяжелый взгляд. Этому человеку я не нравлюсь. Он произнес: Говори.
Я сказала, что дело касается Медеи. Акам резко меня перебил: беженцы — это не по его части. Тут я поклялась себе: «Ну погоди, ты еще научишься меня уважать!» И холодно заметила: это уж ему решать, хочет он или не хочет выслушать известие, важность которого для Коринфа нам оценивать не пристало. Тут он взглянул на меня внимательней и, как мне показалось, чуть удивленно, после чего рявкнул снова: — Говори!
И тогда я рассказала то, что видела: во время царского пира Медея шпионила за царицей Меропой.
Услышанное пришлось Акаму явно не по вкусу.
— Шпионила? — переспросил он, вскидывая бровь. — Это каким же образом, милочка?
Я чувствовала, как деревенеет под его бесстыдным взглядом все мое нескладное тело — слишком крупный нос, который я по возможности стараюсь не показывать в профиль, неуклюжие руки и ноги, которые я еще девчонкой вечно прятала. И лишь Медея, которой я, к стыду своему, одно время открывала душу, учила меня распознавать в себе красоту: красивый разрез моих глаз, мои густые волосы, мои груди. Но волосы у меня слишком гладкие, груди обвисли, это каждому видно, и Акаму в том числе, я проклинала Пресбона, который меня сюда притащил. Акам меня презирал. Что ж, для меня это не новость. Мои добрые колхидцы тоже меня презирают с тех пор, как я все реже стала появляться в их колонии, а все чаще показываюсь в сопровождении влиятельных коринфян, и уж подавно после того, как я им презрительно бросила: с какой стати мне лелеять воспоминания об их Колхиде, в которой мне давным-давно было тошно. «Хорошо же ты раньше умела притворяться», — сказала мне как-то раз Лисса. А хотя бы и так. Да мне плевать, раз коринфяне мне за эту мою нынешнюю прямоту благодарны. Я-то мигом раскусила, как важно им верить, что они живут в самой распрекрасной стране на белом свете. Так что мне стоит их в этой вере помаленьку укреплять?
Но Акам еще пожалеет о том, что дал почувствовать мне свое презрение. Я ведь тоже хочу вершить чужими судьбами, и способностей у меня к этому ничуть не меньше, чем у него, и нет для меня большего восторга, чем узнавать мои собственные намерения и мысли в словах и поступках другого человека, который даже не подозревает, что это я их ему внушила.
Хорошо еще, что то, о чем мне надлежало поведать Акаму, по крайней мере, соответствовало истине. Совершенно случайно — это было единственное лукавое слово в моем рассказе — во время последнего царского пира, где я в качестве сопровождающей при царевне Глауке, как и положено, стояла в дверях, я увидела, как государыня наша, Меропа, выходит из трапезной. Одна. А потом углядела, что следом за ней тенью крадется Медея. И видела — сперва царица, а потом Медея скрылись за шкурой в боковом проходе и долго, во всяком случае, настолько долго, насколько мне вообще приличествовало ждать, оттуда не показывались. Так что я начала уже не на шутку беспокоиться и вот-вот готова была поднять тревогу, если бы не случившийся с царевной Глаукой приступ слабости, который, конечно же, потребовал моего вмешательства. «Приступ слабости» — так врачи по договоренности с царем условились называть припадки, когда его бледная, худенькая дочка начинает сперва дергаться, потом падает навзничь, содрогается всем телом в жутких судорогах, натягиваясь, словно тетива на невидимом луке, глаза закатываются, так что видны одни белки, а на перекошенных губах выступает пена. Все, кто был в трапезной, могли наблюдать это прискорбное зрелище, в том числе и Акам, и Пресбон, у которого кстати, из-за этого оказался сорван один из самых пышных его праздников, подготовленный для прославления царского дома. Ну, а мне пришлось опрыскивать несчастную водой, изо всех сил держать ее неистово бьющуюся голову, потом бежать pядом с носилками, на которых ее унесли в ее покои, где травными примочками и наложением рук я пыталась привести ее в чувство, и все это к тому же почти украдкой дабы не обратить на себя внимание царских лекарей и не помешать их усилиям, как всегда, конечно же, бесплодным, да и потом ни словом о своем участии в поправке бедняжки Глауки не упоминать.
Только по остроте и настойчивости допроса, которому Акам меня подверг, поняла, насколько серьезно воспринял он мое сообщение. И какой опасности подвергла себя Медея. Мне это понравилось, только вот ни в коем случае нельзя, чтобы он и меня в эту историю втянула. Потребовалась вся моя сила убеждения, чтобы заставить Акама поверить, будто я ни шагу не сделала вслед за обеими женщинами и понятия не имею о том, что скрывается за той висячей шкурой.
— Ради твоего же блага надеюсь, что это и вправду так, — сказал он мне сухо, но я-то почувствовала: он мне поверил. И только позже Пресбон дал мне понять: если уж Акам решит погубить меня заодно с Медеей, верит он мне или нет — это не будет иметь для него ровным счетом никакого значения; ибо одно, по крайней мере, из его расспросов мне стало ясно — тут дело идет о жизни и смерти. Валун, который мы на Медею столкнули, оказался куда больше, чем мы предполагали. «Знай я об этом, пошла бы я к Акаму?» — вопрошаю я себя и ясно слышу в ответ: «Да. Даже тогда. Даже если этот валун и меня прибьет — все равно да!»
Но этого не будет, Акам сам не допустит. Ведь я ему теперь нужна, и не только в том простейшем смысле, который я с самого начала уяснила: разумеется, я нужна ему для свидетельских показаний, более правдоподобных никто ему не представит. Taк что он позволит мне разыграть игру, в которой я большая мастерица. Я нужна ему чтобы сплести для Медеи сеть, в которую та угодит, даже не успев ни о чем догадаться. Тут я ему услужу, как никто другой. Но куда важнее, это лишь потом до меня до шло, иное воздействие, которое я на него оказываю и которому он настолько подвержен, что уже просто не может без него обойтись. Медея в своей одержимости ставит только на силу в людях, я же играю на их слабостях. Вот мне и удалось выманить и: этого невзрачного и несколько тщедушного тела и из этой неказистой, слишком большой и слишком круглой головы со слегка выпученными немигающими глазами некие влечения, в которых он сам боится себе признаться и которые, как и у всякогс мужчины, слишком долго предававшегося вынужденному воздержанию, овладевают им всецело. Я имею в виду не любовь во всех ее игривых разновидностях, тут Акам неуязвим. Я имею в виду безудержную похотливую жажду творить зло, которая, впрочем, иногда проявляется и в любовных играх.