Медный всадник
Шрифт:
Эта сжатая «деловая» формула была позднее развернута и облечена в художественную, афористическую форму в статье, писавшейся, по-видимому, в 1834 г., т. е. уже после «Медного Всадника», но до начала основной работы над «Историей Петра», и называемой не очень точно, но согласно заголовку в черновой рукописи, «О ничтожестве литературы русской». Вот эта очень известная и многократно цитировавшаяся формулировка:
«Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, — при стуке топора и при громе пушек. Но войны, предпринятые Петром Великим, были благодетельны и плодотворны. Успех народного преобразования был следствием Полтавской битвы, и европейское просвещение причалило к берегам завоеванной Невы». И далее, соответственно общей задаче статьи о происхождении русской литературы: «Петр не успел довершить многое, начатое им. Он умер в поре мужества, во всей силе творческой своей деятельности. Он бросил на словесность взор рассеянный, но проницательный <…> Новая словесность, плод новообразованного общества, скоро должна была родиться» ( Акад., XI, 269). В черновых рукописях этому рассуждению соответствует краткий план: «Петр создал войско — флот — науки — законы, но не мог создать словесности, которая рождается сама собою, от своих собственных начал» ( Акад., XI, 495); за словами о том, что Петр умер «во всей силе своей
К такой сложной, двойственной оценке деятельности Петра приходит Пушкин (повторяя местами почти дословно мысль, выраженную в замечаниях 1822 г.) в подготовлявшемся исследовании о развитии новой русской литературы с начала XVIII в. под влиянием французской как следствии петровских преобразований, сближения России с Европой, от которой веками она была отчуждена.
Итак, Петр — реформатор, деятельность которого в ее основных линиях направлена на пользу России, на укрепление ее государственной мощи, на осуществление далеко идущих задач; но Петр и деспот, крутой самодержец, разрушающий все старое, все народное, все то, в чем он видит помеху своим преобразованиям. «В общем презрении ко всему старому, народному <была> включена и народная поэзия, столь живо проявившаяся в грустных песнях, в сказках и летописях» ( Акад., XI, 501). В своем нетерпении Петр не считался с тяжелыми последствиями тех или иных реформ. В частности, таким вредным последствием «революционных» мер, предпринятых Петром, Пушкин считал разрушение старинного служилого дворянства, место которого стало занимать «дворянство, даруемое [чином] порядком службы, мимо верховной власти» ( Акад., XI, 498).
В этих кратких, но глубоко продуманных замечаниях, вошедших в статью 1834 г., содержится та концепция, которую Пушкин последовательно проводит в «Истории Петра Первого».
Действительно, почти на всем протяжении сохранившегося текста «Истории» наряду с изложением событий царствования Петра, т. е. деятельности его за каждый год, показывающей великого государственного деятеля с мощным творческим умом, всецело преданного интересам и будущности своей страны, своего государства — государства прежде всего, перечисляются и указы за те же годы, в которых тот же Петр нередко предстает как деспот, жестокий и беспощадный. И эту черту, эту двойственность Пушкин тщательно отмечает, давая оценки подобным распоряжениям. Так, в июньские дни 1718 г., когда заканчивалось «дело» царевича Алексея, который 26 июня «умер отравленный», Петр «20-го <июня> запрещает бедным просить милостыню (см. о том указ жестокий как обыкновенно)» ( Акад., X, 247). Через два месяца, 18 августа, «Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись.Недоносителю объявлена равная казнь» (это связано с тем, что «следствие над соучастниками Алексея еще продолжалось») (там же). Приведя ряд указов 1722 г., касающихся содержания армии за счет подушного оклада крестьян, и среди них, казалось бы, безвредное постановление о том, что «предоставляется на волю помещиков строить новые усадьбы для солдат или разместить их по избам», Пушкин делает к этим словам примечание: «Но и тут закорючки и варварства», со ссылкой на «Деяния» Голикова ( Акад., X, 259). Хроника событий 1722 г. начинается словами: «Петр был гневен. Несмотря на все его указы, дворяне не явились на смотр в декабре. Он 11 янв.<аря> издал указ, превосходящий варварством все прежние, в нем подтверждал он свое повеление и изобретает новые штрафы. Нетчикипоставлены вне закона» ( Акад., X, 257).
Не продолжая этот ряд почти ежегодных «тиранских», «варварских», «жестоких» указов, приведем исключительный по силе и значительности текст, как бы подводящий итог всем подобным актам и делающий из них общий вывод (текст этот относится к 1721 г., автограф его утрачен и сохранился лишь в составе цензурных выписок 1840 г., как предназначенный к исключению при издании): «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика.
NB. Это внести в Историю Петра,обдумав». [410]
Безвременная смерть не позволила Пушкину исполнить последнее намерение. Но и кратко изложенный вывод, говорящий о двух сторонах деятельности Петра, выражает вполне его мысль, его концепцию петровского царствования — великого и созидательного для вступающего в новую эпоху государства, тяжкого и даже мучительного для тех широких слоев населения, которые должны были на себе выносить всю тяжесть новой империи, включая сюда не только крестьян и прочие «податные» сословия, но, в представлении Пушкина, и известную часть старинного дворянства, униженного и в конце концов разоренного петровскими преобразованиями, выдвинувшими новых людей. Об этом писал Пушкин еще в 1830 г., изображая себя в «Моей родословной» как обломка «родов дряхлеющих» (или «униженных»), как потомка «бояр старинных» и как «мелкого мещанина». То же явление представляют собой герои его поэм 30-х годов — Иван Езерский и Евгений в «Медном Всаднике». Для понимания последнего произведения нельзя не иметь в виду приведенную выше сентенцию, выражающую с полной отчетливостью двоякое восприятие Пушкиным личности и деятельности Петра — великого созидателя и одновременно беспощадного деспота, который, по словам молодого Пушкина, высказанным за много лет до работы над «Историей Петра», «презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон».
410
Цитируется по тексту, пересмотренному и исправленному по архивному подлиннику И. Л. Фейнбергом, см.: Фейнберг Илья. Незавершенные работы Пушкина. Изд. 3-е. М., 1962, с. 58-59. См. также: Пушкин А. С. Собр. соч. в 10-ти т., т. 8. М., Гос. изд-во «Худож. лит.», 1962, с. 323 («История Петра I» напечатана под редакцией И. Л. Фейнберга).
В
конце 1820-х годов стал намечаться в творчестве Пушкина поворот к новой тематике и новым героям — тем, кого он позднее назвал очень точно «ничтожными». Этому повороту способствовали многие причины: и приближающийся конец «Евгения Онегина», окончание работы над романом без завершения судеб его героев, и неприемлемые для поэта требования пристрастной критики, чтобы он посвятил себя официозно-патриотическому одописанию в честь «героев» персидской и турецкой войн, которых он считал лжегероями, называя их иронически «русскими Камиллами, Аннибалами» ( Акад., V, 371). На современных лжегероев указывал поэт и в наброске плана к неоконченной повести в стихах «Езерский» (о которой речь будет ниже), защищаясь от нападок критики: «Зачем ничтожных героев? Что делать — я видел Ипс<иланти>, Паске<вича>, Ермолова» ( Акад., V, 410).В том же «Езерском», развивая мысль о праве поэта свободно избирать себе героя, он отвергает всех героев романтического типа, в том числе и байроновских, а также героев своих собственных произведений, включая Евгения Онегина:
Свищите мне, кричите bravo, Не буду слушать ничего. Я в том стою — имею право Избрать соседа моего В герои нового романа, Хоть не похож он на цыгана, Хоть он совсем не басурман, Не второклассный Дон-Шуан, Гонитель дам и кровопийца С разочарованной душой, С полудевичьей <?> красотой, Не демон, даже не убийца, Не чернокнижник молодой, А малой добрый и простой. ( Акад., V, 411-412)Последние десять стихов этой строфы имеют и другую редакцию:
В герои повести смиренной, Хоть человек он не военный, Не бунтовщик, не басурман, Не демон, даже не цыган, А просто гражданин столичный, Каких встречаем всюду тьму, Ни по лицу, ни по уму От нашей братьи не отличный, Опрятный, смирный и простой, А впрочем, малой деловой. ( Акад., V, 412)Из этих слов мы можем составить себе понятие о том, чем является в представлении Пушкина его «ничтожный герой»: это человек ничем не выдающийся, принадлежащий всецело толпе других, подобных ему, в противоположность резко очерченным, красочным и необычным, царящим над толпою героям романтической поэзии и даже светской повести или романа. Подчеркнута ординарность «ничтожного героя» — ординарность и в личном, и в общественном отношениях: с «ничтожным героем» в литературу — впервые с такой отчетливостью социальных черт — вводится герой (или, точнее, персонаж), принадлежащий к среднему, даже низшему общественному слою (не говорим, разумеется, о героях из крестьянской среды, появляющихся в «Дубровском» — романе, насыщенном элементами социальной борьбы, — которых отнюдь нельзя назвать «ничтожными», и о крестьянах в «Истории села Горюхина», изображенных с точки зрения не автора, а И. П. Белкина).
В болдинскую осень 1830 г. «ничтожный герой» (далеко не всегда принадлежащий толпе и не всегда ничтожный психологически) широко входит в творчество Пушкина — в стихотворной повести «Домик в Коломне» и в «Повестях Белкина».
Само название первой из них — «Домик в Коломне» — уже указывает на социальную «ничтожность» ее персонажей. Коломна пушкинского времени — это захолустная окраина Петербурга, населенная по набережной Фонтанки среднечиновничьими и среднедворянскими семьями, а далее, в переулках вокруг Покровской площади, мещанскими и мелкочиновничьими. Пушкин хорошо знал этот район и его население — как известно, здесь он жил со своей семьей в годы от окончания Лицея до высылки на юг (1817-1820). «Бедная старушка», вдова «с одною дочерью», вероятно вдова мелкого чиновника, живущая на пенсию, — это типичные обитательницы Коломны.
Дочка, «простая, добрая моя Параша», в которой «смиренье <…> изображалось нежно», когда она «тихо и прилежно» молилась в церкви, представляется на первый взгляд очень обыкновенной и неинтересной, особенно по сравнению с молящейся в той же церкви гордой и надменной графиней, перед которой Параша «казалась, бедная, еще бедней». Но именно эта «ничтожная» Параша оказывается героиней романической интриги, обрывающейся внезапно, но достаточно ясно показывающей, как независима и решительна в своих действиях эта «смиренная» девушка. Вся повесть проникнута авторской иронией и вместе с тем авторским сочувствием к своим героям. Мало понятый современниками, «Домик в Коломне» впоследствии оказал громадное влияние на жанр русской стихотворной повести, передав ей и свою строфику — октаву, созданную Пушкиным. [411]
411
См.: Томашевский Б. В.Поэтическое наследие Пушкина. (Лирика и поэмы). — В кн.: Пушкин — родоначальник новой русской литературы. М. — Л., 1941, с. 297-305. Вторично опубликовано: Томашевский Б. В.Пушкин, кн. 2. М. — Л., 1961, с. 393-404.
Написанные одновременно с «Домиком в Коломне» «Повести Белкина» дают несравненно более широкую картину русской жизни разных общественных слоев — от богатых и даже знатных помещичьих семей до мелких чиновников и городских ремесленников. «Ничтожным героем» является прежде всего по существу сам Иван Петрович Белкин, продолжатель типа Митрофана Простакова из «Недоросля» Фонвизина и незадачливый сочинитель, пробующий себя безуспешно в разных родах литературы. Следует заметить, что в «изданных» им повестях, якобы рассказанных ему разными лицами (титулярным советником А. Г. Н., подполковником И. Л. П., приказчиком Б. В., девицею К. И. Т. — Акад., VIII, 61), нет никаких черт, характерных для их рассказчиков, или признаков работы над ними Белкина: все они написаны одним автором — Пушкиным, стиль, культура и мысли которого характерны для всего цикла. Некоторые «белкинские» черты присутствуют лишь в рассказчике «Выстрела», однако не во вступительной части повести, не в рассказах Сильвио и графа, но в почтительном, даже униженном обращении с графом самого рассказчика — мелкого помещика, вышедшего в отставку из гусарских офицеров. Однако выбор фиктивных рассказчиков характерен для нового, антиромантического направления Пушкина.