Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Ж-жизнь!..»

С настенного портрета в картонной раме на меня смотрел большелобый стриженный под машинку мальчик в солдатской форме. Портрет, видимо, был увеличен с маленькой карточки заезжим ремесленником, но даже эта халтурная работа не могла истребить в глазах молодого солдата их похожесть на серые глаза Татьяны Ефимовны, и я решил: «Сын». Чуть ниже висела еще одна рамочка, в которую был взят какой-то выцветший телеграммный текст с грифом «Правительственная». Я шагнул поближе и прочитал:

«Москва, Кремль.

Уважаемая Татьяна Ефимовна!

По сообщению военного командования Ваш сын, красноармеец Молев Николай Георгиевич в боях за Советскую Родину погиб смертью храбрых, и за героический подвиг, совершенный им в борьбе с немецкими захватчиками, Президиум Верховного Совета СССР

Указом от 19 июня 1945 года присвоил ему высокое звание Героя Советского Союза.

Посылаем Вам грамоту Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Вашему сыну посмертного звания Героя Советского Союза, как память о сыне-герое, подвиг которого никогда не забудет наш народ.

Шверник».

— Читаете? — раздался у меня за спиной голос Татьяны Ефимовны. Я даже не слышал, как она подошла по вязаным половичкам. — Отнял у меня германец сыночка, и не нянчила я внучат…

Она беззвучно плакала, — вернее, слезы сами текли у нее из больших серых глаз по бороздкам морщин.

О, сколько еще таких слез, сколько таких портретов, увеличенных с маленьких карточек, по избам русских деревень! И не было ничего удивительного в том, что смотрел сейчас на меня со стены еще одного деревенского дома Коля Молев — девятнадцатилетний мальчик, но смерть его была исключительной, хотя и говорится, что перед нею все равны. За два месяца до конца войны, в печальный день марта сорок пятого года, он лег на амбразуру дота, чтобы закрыть товарищей от огня. Быть может, вот так же сиял этот день безупречной чистотой весеннего неба и вечное солнце струило на землю свое первое тепло… Или был он иным, тот — за рубежом России — март… Кто теперь расскажет?

…Уже вечерело, и длинные синие тени тянулись по снегу за нами, когда мы шли с Татьяной Ефимовной в ее телятник. Она наплакалась, рассказывая мне о сыне, но несла свои покрасневшие глаза, не пряча их от встречных, и никто ни о чем не спросил ее. В деревне жизнь на виду; понятно было, что если приехал к Татьяне Молевой новый человек, то она рассказывала ему о сыне и, конечно, при этом плакала.

И весь обратный путь под стылым небом мартовского вечера горящие напряженным немигающим светом звезды казались мне плачущими глазами…

Поэма

Давно мы дома не были…

А. Фатьянов

Ялтинская весна того далекого года была ясной в белом сиянии солнца днем, в переливающемся блеске холодных звезд ночью.

Пышно и стойко цвел миндаль. Дом творчества писателей, стоявший на горе, был окружен миндальной рощей. Выше громоздились многоярусные горы, а еще выше вздымался торжественный и чистый, точно отвердевший, купол неба. Оттуда, с высот, по вечерам стекал сухой колкий холод и держался почти до полудня. Роща не порошила бело-розовой вьюгой лепестков, как северные сады. Без единого зеленого листка она, казалось, навечно оцепенела в своем цветении под дыханием хрустального холода и небес.

Море было видно только из окон третьего этажа нашего дома. Алексей Фатьянов и я жили на втором этаже — в комнатах через стенку. К морю мы спускались по извилистой асфальтовой дороге и часами гуляли вдоль гранитных парапетов набережной, бросали чайкам куски черствой булки, подкарауливали рыбаков, чтобы купить у них из-под полы свежей ставриды, заходили в дегустационный погребок, где за пятнадцать рублей можно было попробовать шесть сортов отличных массандровских вин. Впрочем, обстановка в погребке нам не понравилась. Стулья-бочки слишком уж отдавали бутафорией, а наставления лектора-дегустатора, сопровождавшие каждый глоток, превращали наслаждение в повинность.

— Лучший способ привить алкоголикам отвращение к вину, — высказал свои впечатления о погребке Фатьянов.

Больше по душе нам пришлась маленькая — на четыре столика — закусочная «Якорь» над самым морем, против Ялтинской киностудии. Здесь прямо с пылу подавали сочные чебуреки, и мы часто разнообразили ими приевшиеся обеды нашей столовой.

Работали мы по утрам. Проза, требующая усидчивости, прочно удерживала меня в комнате, и мое затворничество сердило Фатьянова. Между двумя строчками ему нужно было покурить, поболтать, прикинуть написанное на слушателя, похвастаться удачей. Он часто заходил в мою комнату, садился сбоку стола, иронически смотрел мне под перо. Потом

говорил:

— Все-таки какое наслаждение писать по вдохновению! Ты еще мне понятен, ты пишешь короткие рассказы, эта литература сопричастна вдохновению. А вот романистов я не понимаю. Знаю таких — сидят над романами по тридцать лет, точно письмена свои на камне высекают зубилом.

Вставал и, уходя к себе, жаловался:

— А у меня не пишется. Ах, Клязьма-речка, подскажи словечко…

У каждого писателя есть чудаческая на первый взгляд привычка к определенному цвету чернил, сорту бумаги, марке пера. Фатьянов писал карандашом в так называемых «общих» тетрадях. На титульном листе одной из таких тетрадей моей рукой написано: «Ал. Фатьянов. Стихи». Она начата в Ялте. Но там в нее легли лишь беглые наброски к поэме «Хлеб» да несколько строф к стихотворениям.

Нет, не работалось ему в ялтинской обстановке.

— И хорошо, — успокаивал его Константин Георгиевич Паустовский. — В нашей работе необходимы перерывы. Вам только кажется, что время проходит бесплодно. На самом же деле идет подспудный процесс накопления мысленного и образного материала и его кристаллизация в художественную форму. Вы этого даже не замечаете, но это так. Талант — это животворящее начало, как сама природа. Работа в нас совершается непрерывно, и не от нас зависит остановить ее. По природе нужно время, чтобы в глубине породы откристаллизовать алмаз, и таланту нужно оно, чтобы выносить произведение искусства. Кристаллизация образа и есть творчество. Писание — черная работа.

Говорил он это со спокойной обдуманностью и по обыкновению очень тихо, так что в трех шагах его почти не было слышно. Из поскрипывающего плетеного кресла под входной колоннадой на него ворчала Лидия Обухова:

— Классики воображают, что каждое их слово подобно грому и будет услышано, если даже они станут только разевать рот.

Я много времени проводил тогда с Константином Георгиевичем, семинары которого несколько лет назад посещал, учась в Литературном институте. Мы часто гуляли по Царской тропе, собирая на склонах крокусы, пахнущие медом, ездили к водопаду Учан-Су, к Ласточкиному гнезду или просто в горы за подснежниками. Константин Георгиевич приглашал меня в машину, где было место уже только для одного, и Фатьянов оставался, заметно ревнуя меня к Паустовскому. Он скучал без меня, хотя в то время в Ялте было много интересных людей, его знакомых. Приехал с женой Петр Петрович Вершигора; весело, озорно посмеиваясь маленькими глазами, рассказывал забавные истории… Частый наш сотрапезник по «Якорю» Анатолий Рыбаков метко и остроумно судил о современной литературе, сдабривая свои суждения афоризмами вроде: «Если существует паспортная система, то неизбежно должны быть фальшивые паспорта…» Каскадом анекдотов и московских новостей низвергался на нас драматург Лев Устинов. Задумчивый, погруженный в себя и малоразговорчивый, показывался по утрам до завтрака Василий Гроссман, поднимался на уединенную скамейку и сидел там, созерцая горы в блеске утреннего солнца и ущелья, полные синего тумана… Много и интересно рассказывал о крымских партизанах Илья Вергасов… Был еще обаятельнейший Иван Мележ, в которого мы просто влюбились. Большой, спокойный в разговоре и движениях, скромный до застенчивости, он без всякого нарочитого усилия располагал к себе сразу и навсегда. Это не только мое впечатление. Впоследствии мне доводилось знакомить с Иваном Павловичем многих людей, и все они неизменно бывали покорены его обаятельной натурой. Смею сказать, что мы стали с ним друзьями. У него есть книга рассказов «Дом под солнцем». Вернувшись из Ялты к себе в Белоруссию, он вскоре прислал мне эту книгу с дарственной надписью, на которой с добрым чувством вспоминает наши дни в доме под весенним солнцем Крыма…

Фатьянов не то чтобы сторонился всех, нет, но был меньше обычного общителен, шумлив и весел. Кто знал его, тот сразу бы сказал, что это состояние для него противоестественно. И в то же время он не мог оставаться совершенно один. Даже если я опаздывал к обеду, он уже нервничал и не поднимался в столовую, пока я не приходил.

Любили мы бродить в поздний час по опустевшей набережной. Подвластные режиму, санатории гасили свет в окнах, закрывались рестораны, засыпали звуки курортного вечера, и только море — неумолчное море — ухало в бетонные плиты волнореза. Снизу пахло морской йодистой гнильцой, с берега — миндальным цветом.

Поделиться с друзьями: