Мех форели
Шрифт:
Интересно, жив ли еще слепой сосед? Лучше бы слышать его задумчивый голос, а не назойливое воркование голубей на заднем дворе. Паралич души — где-то я читал эту фразу. И тихонько пробормотал: Паралич души, — сидя в монументальном кресле подле столика, где раньше стоял телевизор с тусклым слепым экраном.
Что, если б тетушка увидела меня в этом жалком состоянии?
Охотник за наследством, проворчал я, как ты смеешь жаловаться, что тебе досталась квартира! Досталась-то она тебе просто потому, что ты, по всей видимости, единственный ее родственник, во всяком случае, единственный, кого удалось разыскать; вот почему ты можешь распоряжаться квартирой, хотя бы до поры до времени, пока не будут завершены все формальности с наследством. По доброй воле тетушка бы ее тебе не оставила, ведь в таком случае имелось бы завещание. Квартира
Тогда, как бывало и раньше, многие сотни раз, она сидела у нашего обеденного стола — на скамье подсудимых, на эшафоте — и покорно выслушивала всё, все обвинения, все подозрения, всё, что я сумел выкопать из нашей совместной жизни и из ее прошлого, о котором имел весьма смутное представление; я использовал против нее всё, лишь бы унизить ее, выставить мелочной и уродливой. Она терпеливо слушала, даже не пытаясь хоть как-то защититься. Почему она молчала? Помнится, я думал: какая чистота души светится в ее облике! Я был в восторге, таял от восхищения, лежал у ее ног и в то же самое время словами терзал ее, убивал ее любовь. В конце концов она встала и ушла, молча. А на другой день вообще съехала с квартиры, забрав все свои вещи.
Почему я не сказал того, что чувствовал на самом деле: Я люблю тебя. Ты — все, что у меня есть на свете, вся моя гордость. Фиалочка моя, останься со мной, я жить без тебя не могу! Вместо этого — дыба. Почему мне было недостаточно, что она терпела меня, всегда держала мою сторону и в объятиях делилась самым сокровенным? Мне хотелось чего-то еще. Я жаждал большего, жаждал неопровержимого доказательства любви. Чтобы она ради меня выпрыгнула в окно? Избавила меня от неверия, от грызущих сомнений, от меня самого и унесла на своих крылах за смертный предел? Не арестантская камера тетушкиной квартиры терзает меня и цепенит, а равнодушие. Сердечная холодность. Паралич души — это и есть сердечная холодность. Я замерзаю.
Тем не менее жизнь продолжалась. Я ходил в разные места, как все, прикидываясь, будто очень занят.
У меня завелась знакомая, подруга покойной тетушки, я отыскал ее по тетушкиной записной книжке и навестил в расположенном неподалеку магазине. Эта полноватая дама средних лет торговала конторскими машинами, в том числе фотокопировальными. В окружении своей техники она выглядела по-деловому сдержанной, расчетливой. Хотя на самом деле была не такая. Имела двоих детей от разных любовников, которыми гордилась едва ли не больше, чем детьми, говорила об этих женатых мужчинах с глубокой симпатией, даже с благодарностью, ah l’amour… И о тетушке отзывалась с величайшим уважением, несколько раз повторила: Храбрая женщина, в оккупированном Париже поддерживала связь с Сопротивлением, передавала депеши, прятала преследуемых, — сплошь рискованные предприятия, а я о них, понятно, знать не знал.
Мы иной раз ходили вместе поужинать в ресторан, и однажды после ужина она поднялась ко мне в тетушкину квартиру, на бокальчик вина. Заметив, что ее интерес ко мне начинает выходить за рамки традиционной вежливости, я изрядно оробел. А заметил я это по излишней горячности, с какой она немедля приняла мою сторону, когда я упомянул, что жена ушла от меня. Возьмите чистый лист бумаги, сказала она с гневно-презрительным видом, напишите на нем имя экс-супруги и перечеркните жирной чертой, вот так, и она энергично изобразила в воздухе черту. Она на моей стороне, она за полную ясность.
Иногда я мимоходом забегал к ней в магазин, просто поздороваться, ведь, если не считать братьев из прачечной, она была единственной моей знакомой.
Я хватался за любой предлог, лишь бы уйти из квартиры, иной раз даже ночью. Однажды, уже за полночь, прошел всю торговую улицу с ее мясными, зеленными и фруктовыми магазинами, сырными лавками и булочными, темными об эту пору, спрятанными за опущенными роль-ставнями, искал какое-нибудь открытое заведение. И нашел одно, бар, в названии которого было что-то футбольное — «Футбольный бар»? Вошел. У стойки сидели арабы, за стойкой хозяйничала дебелая мамаша; облуживая посетителей, она обращалась к ним наигранно резким тоном, чем напомнила мне тетушку; настроение тут царило оживленное, семейное, уже слегка разнузданное. Арабы веселились, затевая дурацкие игры с собаками — доберманом и овчаркой, которые днем обретались позади стойки, а теперь вылезли оттуда и нет-нет тыкались мордами мне в ляжку. По верху игрового автомата, скребя коготками и покрикивая, сновала птица — галка, старая и взъерошенная. Арабы поддразнивали ее, и она отчаянно пыталась их клюнуть. Доберману
они соорудили из салфетки чепец и, глядя друг на друга и на меня, покатывались со смеху, а хозяйка заводила на музыкальном автомате красивые, мелодичные песни и подпевала низким звучным голосом. Я почувствовал, что здорово проголодался — когда я ел последний раз? — получил свеженький, хрустящий бутерброд с маслом и ветчиной, уплел его, а после кофе выпил еще несколько бокалов красного вина. Вот тогда-то я и заметил эту женщину, точнее, сообразил, что она тут сама по себе, без спутника, подошел и попробовал завести разговор. Мы вместе выпили, а когда бар закрылся, вместе вышли на улицу. Что же дальше?Женщина предложила выпить напоследок еще по бокальчику, у нее дома. Она вправду не имела в виду ничего другого? Или клеилась ко мне? Я согласился, пошел с ней.
Судя по квартире, не профессионалка, просто одинокая, уже не самая молодая, но вполне привлекательная женщина. Мы достаточно выпили в баре, и оба устали. Посмотрели друг на друга.
Я подхватил ее на руки, эту женщину, о которой ничего не знал. Положил на кровать, поднял ей юбку, выпростал груди из бюстгальтера, обхватил кончиками пальцев соски, начал легонько пощипывать. Она не сопротивлялась, в глазах возникло недоверчивое удивление — самою собой? — и тотчас сменилось отрешенно-сладострастной готовностью. Я стянул с нее трусики, раздвинул срамные губы, почувствовал, как женщина раскрылась мне навстречу… и тогда я проговорил: Скажи мне, скажи прямо сейчас.
Она нехотя очнулась от покорности, которая уже переходила в истому и требовательное желание, и прошептала:
Что я должна сказать? — прошептала еще не испуганно, просто нехотя. Что ты мне нравишься?
Скажи, скажи прямо сейчас, повторил я.
И услышал: Глупыш. А когда уставился на нее как на выдернутую из воды, трепещущую рыбу, она закричала: Мерзавец, негодяй, да как ты смеешь!
Скажи мне, скажи, опять повторил я, но уже без всякого интереса.
Тут она залилась слезами, отчаянно зарыдала, содрогаясь всем телом, припала ко мне. Я не отталкивал ее, обнимал, совершенно холодный сердцем, весь обратившись в слух, совершенно опустошенный, пробормотал: Скажи мне, скажи… И убежал.
На другой день, пробудившись от долгого крепкого сна в тетушкиной постели, я начал было речь такого содержания: Дорогая тетушка, вернее, мадам, должен вам признаться, что я не ваш племянник, а мошенник и вдобавок убийца, родом я из Штольпов… — и разом осекся, потому что вспомнил тот сон, нет, даже не вспомнил, он просто вдруг ожил во мне. Площадь ожила, площадь Согласия, множество людей, не просто толпившихся, но теснившихся вокруг какого-то незримого мне события. Я тоже подошел и, чтобы лучше видеть, заглянуть через головы, принялся подпрыгивать, все выше, выше. И внезапно завис в воздухе, парил, мог даже выбирать направление. Парил над людьми, плыл в сторону Бурбонского дворца, то бишь Национального собрания, над Сеной. Ускользал. Какое наслаждение — парить по воздуху, тревожило меня только одно: сумею ли я спуститься на землю? Или я оторвался от нее навсегда? С тех пор у меня в голове постоянно свербит этот соблазн, порой прямо-таки одержимость прыжком, желанием прыгнуть, потребностью прыгнуть — с моста, с Эйфелевой башни. И я спрашиваю себя: мне хочется прыгнуть, чтобы лететь, пролететь над всем и вся и улететь далеко-далеко? или чтобы насмерть разбиться?
Встав с постели, я сразу же вышел из дома. Было раннее утро, повсюду трудились дворники со своими зелеными метлами, по сточному желобу у тротуара бежала вода. Бежала так весело, прозрачная, искристая, чистая, спеши-торопись. Спеши, пробормотал я, не в силах оторвать взгляд от этой искристой влаги, которая бежала сквозь меня, очищала, размывала. И с образом спешащей воды перед глазами я быстро зашагал прочь. Но куда? Спеши-торопись.
Я поспешил к дому той женщины, с которой познакомился в «Футбольном баре», а потом обошелся так жестоко и недостойно, позвонил в квартиру и, как только после долгого ожидания дверь приоткрылась, слегка поднажал на нее, вошел и сказал:
Пожалуйста, выслушай меня, я должен объяснить. Вчера ночью я вел себя отвратительно, наверно, был пьян, не в себе, перевозбужден, словом, я пришел извиниться. Прости, если можешь.
Она посмотрела на меня недоверчиво, осторожно-отчужденным взглядом, потом проговорила:
Я в самом деле не могла взять в толк, что на тебя нашло. Сперва кидаешься на меня, потом оскорбляешь, как никто и никогда, и все это совершенно непостижимым для меня образом. Что я ему сделала, чего этот псих хотел от меня? — думала я снова и снова. Долго плакала, сама не знаю о чем. Хам. Чем я только заслужила такое? И вот ты опять здесь, а я даже имени твоего не знаю.