Меир Эзофович
Шрифт:
— Я каждый день пою и плачу перед господом, молясь за народ мой.
Меир сделал нетерпеливый жест, а Бер, тяжело поднявшись с кровати, засмеялся глухим, унылым смехом.
— Пой и плачь! — сказал он Элиазару. — Твой строгий отец нагнал на тебя такого страху, что ты никогда уже не будешь в состоянии делать что-нибудь другое…
Потом, положив руку на плечо Меира, он прибавил:
— Только этот один смел и поплывет против течения. Но вода сильнее человека. Куда занесет она его?
Покидая жилище Янкеля, Меир снова увидел в одной из комнат ту же самую женщину, сидевшую над колыбелью уснувшего
Когда шум шагов расходящихся гостей, смешиваясь, некоторое время с храпением спящих, наконец, умолк, Элиазар показался в низких дверях своей комнатки и несколько секунд смотрел издали на дремавшую мать.
— Мама! — тихо проговорил он, — почему ты не ляжешь спать? Маленькая Хайка давно заснула и не будет уже плакать. Ложись и ты, мама… отдохни.
Шопот сына достиг до слуха дремавшей Енты. Она открыла глаза, мутным взглядом посмотрела на стройного юношу, лицо которого светилось в полумраке, как белый алебастр, и — о, чудо! — маленькие щурящиеся глаза ее перестали щуриться, а в выцветших зрачках блеснул свет радости.
— Элиазар! Иди сюда! — прошептала она.
Юноша приблизился и сел на край кровати.
— Как могу я заснуть? — печально шептали ему поблекшие губы женщины. — Бедная моя голова! Хайка больна и всякую минуту может заплакать, а если она громко заплачет, Янкель проснется и сильно рассердится!
— Спи, мама! — ответил шопотом сын, — я посижу тут и покачаю Хайку…
Желтое в морщинах лицо, с большой красной розой над лбом, склонилось, и женщина уснула не на высоко постланных, покрытых грязным бельем подушках, а на коленях сидящего рядом юноши.
Элиазар облокотился на край колыбели, положил голову на руки и задумался. Время от времени он покачивал колыбель ногой и тихо напевал.
— Ой, бедная, бедная моя голова! — шептала сквозь сон женщина с желтым лицом, дремавшая на коленях сына.
— Бедная твоя голова, о Израиль! — в задумчивости шептали розовые губы юноши, бодрствовавшего над колыбелью.
А спустя немного времени, маленькая проворная человеческая фигура промелькнула в темноте обширного двора молитвенного дома, направляясь к стоящей возле него низенькой избушке раввина Исаака Тодроса, и исчезла за низкими дверями, которые закрылись с громким скрипом.
В ответ на этот скрип изнутри избушки раздался мужской
голос с чистыми, низкими, басовыми нотами:— Это ты, Моше?
— Я, насси! Твой верный слуга! Жалкое подножие у твоих ног! Да навещают сон твой ангелы покоя! Да будет тебе каждое дыхание уст твоих приятно, как оливковое масло, приправленное мирром! А когда ты уснешь, пусть душа твоя с великим блаженством купается в источнике духов.
Низкий голос, исходивший из темной комнаты, расположенной за маленькими тоже совершенно темными сенцами, спросил:
— А где ты был так долго, Моше?
Человек, находившийся в сенцах, ответил:
— Я был в доме Эзофовичей на субботней трапезе. У Эзофовичей празднуется шабаш с большим великолепием, и я часто хожу к ним встречать шабаш, чтобы поддерживать свою душу в великом веселии!
— Ты хорошо делаешь, Моше, что в шабаш поддерживаешь свою душу в радости. А что там у них слышно?
— Худое слышно, насси! Между розами и лилиями там укрывается мерзкий червь!
— Какой это червь?
— Такой червь, что подтачивает нашу святую веру и из Израиля может сделать народ гоимов и хазарников!
— А в чьем сердце укрывается этот мерзкий червь?
— Он укрывается в сердце Меира Эзофовича, внука богатого Саула.
— Моше! Собственными ли глазами ты видел этого червя и собственными ли ушами ты слышал его? Говори, Моше! На моей голове лежит великое бремя всех душ этой общины, и она должна знать обо всем.
Минуту в сенях царило молчание. Человек, в скромной позе сидевший там, среди глубокой темноты, у закрытых дверей комнаты святого раввина, собирал, очевидно, свои мысли и воспоминания. Минуту спустя, хриплым голосом и растягивая слова, он начал говорить:
— Я видел собственными глазами и слышал собственными ушами. Меир Эзофович не справлял сегодня субботнего кидуша вместе со всей своей семьей и пришел домой тогда, когда шабаш давно уже начался. Я спросил его, что он делал, а он мне ответил, что защищал от нападений хижину Абеля Караима и его внучки Голды…
Меламед умолк. Низкий голос, выходивший из закрытой комнаты, произнес:
— Он защищал отщепенцев и нарушил шабаш!
— Он в святой день шабаша не держит своей души в радости.
— Пусть будет проклято учение это! Да бежит Израиль от него, и да не простит ему господь! — произнес за дверями низкий голос.
— Он говорил, что в святых книгах Израиля ничего не написано ни об Эн-Софе, ни о сефиротах, и что Предвечный не велит преследовать отщепенцев…
— Мерзости изливаются из уст этого юноши. В его тело перешла душа прадеда его Герша Эзофовича.
— Насси! — еще громче, чем до сих пор, воскликнул Моше. Неясное бормотание за дверями поощрило его продолжать.
— Он будет искать рукопись Михаила Эзофовича Сениора, я увидел это по глазам его; и он рукопись эту найдет! А когда он найдет ее и громко прочтет народу, взбунтуется против твоих поучений дух Израиля!
После этих слов наступило долгое молчание; наконец опять послышался низкий голос:
— Когда он найдет эту рукопись, на голову его ляжет моя тяжелая десница и повергнет его в прах… Моше! а что он делал после ужина?
— Он пошел в дом ребе Янкеля и долго разговаривал с кантором Элиазаром; я проходил там мимо и видел в окно.