Мельчает
Шрифт:
– И где их покупают? – изумился я.
– Я у тебя их покупать буду, дуроёб.
Оценив выгодность предложения, я принялся пристально осматривать каждый куст, аккуратно складывая жуков в банку. Когда кусты закончились, жажда наживы только распалилась, и я продолжил поиски на соседском поле, поминутно вскидывая голову и следя, чтобы дед не разоблачил мистификации. Мой трюк был наказан в тот момент, когда, подойдя за платой, я услышал:
– Чужого мне не надо. Иди, сортируй.
Впрочем, оценив изобретательность, хоть и определив её как хитрожопость, дед меня простил. Мы сошлись на половине цены.
Моего деда Ивана, трёхаршинного могучего виллана с военным прошлым, в деревне уважали и боялись даже самые придурковатые псы. Я не осознавал крупности его размеров – все взрослые
Человеком Полтора-Ивана был творческим. Он часто сам придумывал имена для вещей и затем простодушно недоумевал, читая растерянность в глазах собеседника, впервые слышащего «рывло» вместо гвоздодёра или «гардеман» вместо самогона. Хотя, по совести говоря, во втором случае, скорее, откликалось брянское происхождение деда, вероятно, и наградившее его смердящий первач столь звучной колоритностью.
Брянский язык вообще, как и прочие диалекты, иногда попадает в цель точнее общерусского. Чего стоит хотя бы «гайно» вместо беспорядка, не говоря уже о «вислике» – обычном висячем замке. Впрочем, для меня, уральского ребёнка, весь учебный год жившего в окружении удмуртов и татар и каждое лето проводящего в сибирской деревне, границы диалектов стёрлись, даже не успев очертиться. Новые рабочие рукавицы, в которых пахала на заводах и огородах вся страна, я мог назвать «баскими верхонками», оставшись понятым как удмуртами, так и сибиряками лишь наполовину. Хотя много лет спустя, варясь в сборной солянке студенческого общежития в Петербурге, я на раз мог отличить сибиряка от уральца, а южанина от сахалинца – благодаря сложному сплетению проглатываемых или, напротив, тянущихся гласных, часто говорящему самому за себя темпераменту и узкогеографическим словечкам. К примеру, «мультифора» присутствует только в сибирском лексиконе, тогда как все остальные называют этот кусок полиэтилена формата А4 не иначе как «файлом» или «файликом».
Но всё это было потом. В детстве же дедовское «Федька, итить твою мать, ты чего там вошкаешься за стайкой!» звучало роднее и понятнее, чем «мороз и солнце».
Громадный мир, который вмещало в себя десятилетнее сердце, переливался необъятными радугами, громыхал жизнью, в секунду замыкался на Мартике, в полдень покинувшем стадо, чтобы прийти домой и, причмокивая от наслаждения, умять за пять минут целое ведро приготовленного бабушкой обеда. Наевшись и помахивая маленьким хвостом, он снова отправлялся к клеверным полям, а цветастый мир распахивался ещё шире – мир надрывающих голос петухов, галдящих гусей и медлительных коров, из которых легко углядеть свою, вон ту, рыжую, с чёрным пятном на лбу. Мы с дедом встречаем её, когда вечером пастух гонит стадо по домам. Дед вынимает из кармана краюшку серого хлеба: «Ну, привет, дорогая, вот, полакомись», – и она, царственно жуя, бредёт за нами, а я поминутно оборачиваюсь – не отстала ли, не потерялась ли среди других – белых, чёрных, пятнистых?..
Итак, в это воскресенье я проснулся в Осинниках, в двадцати минутах от детства. Обратный рейс вылетал к невским берегам поздно ночью, и я, без спешки приняв душ, выписался из гостиницы, добыв на прощание у девушки на ресепшен телефон такси и адрес заведения, где можно позавтракать без риска несварения. Из произнесённого мной юная барышня расслышала только «позавтракать без риска» – кафе оказалось ближе к отделению полиции, чем к представлениям о вкусной еде.
Ограничившись омлетом и оставив на столе вегетарианский борщ и гудроновую отбивную, я захватил кофе, оказавшийся кипятком с запахом растворимых гранул, и загрузился в такси.
На въезде в деревню внутри моих глаз кто-то проявил потерянную плёнку: я узнал гору, на вершине которой располагалось сельское кладбище. У подножия её моё детство тонуло в озере размером с Лох-Несс. На самом деле это был небольшой отстойник у очистных сооружений, из которого я выуживал обед для бабушкиной безымянной кошки, по-собачьи преданной и умной. Чтобы попасть к воде, нужно было подняться
на пятнадцатиметровое возвышение между деревней и горой. Двадцать лет назад там водились выдры. День, в который удавалось их заприметить, считался удачным.Мы остановились на самом краю деревни, у согбенной постройки с заколоченными окнами, и я всучил таксисту несколько сотен со словами:
– Покуришь полчасика?
Он кивнул и утрамбовал комок купюр в карман замазученной куртки.
Вот дом. Мой дом. Строго говоря, назвать его своим я не мог, но чувство дома не признавало смысловых доводов. В конце концов, на то оно и чувство.
Облупившаяся краска наличников, щербатых, как Сталин, придавила дыхание детства. В глазах тоскливо зарябило. Нет, это не мой дом. Это его труп. На месте двуствольной берёзы, посаженной двенадцатилетним отцом, к которой дед каждую весну привязывал банки для сбора сока, выглядывал из-под мёртвой почвы плоский, стёртый пень. Сгнивший забор клонился к земле.
Я осмотрелся вокруг и только в эту секунду понял, что стою на замершей земляной улочке, той самой, что была шире и шумнее Невского проспекта. Её высушили, как изюм. Мятный аромат свежести сменился душной, прелой вонью. Покрытые чёрной пылью редкие углярки бессильно нависали над землёй, едва удерживаясь от падения в тщетных поисках опоры.
Всмотрелся в сторону ручья, в котором полоскала бельё бабушка. Двадцать лет назад там, в поле, жизни было больше, чем в бане, разрываемой распаренными взвизгами на все лады каждый вечер после покоса. Ни коров, ни даже куриц не было видно.
Вспомнилось, как, истошно вопя, я едва уносил шестилетние ноги от нашего петуха, вселявшего в крохотное сердце дикий сковывающий ужас. Пробегая мимо дома, я краем глаза увидел на крыльце выскочившую на мой рёв бабушку. Её лицо было настолько искажено яростью, что этот кадр стёр из детской памяти следующие несколько минут. Но до сих пор помню: тем вечером на ужин была курятина.
Теперь здесь не было ни агрессивных петухов, ни пассивно-агрессивных собак за заборами, ни болтливых и гоповатых гусей – тишина и кладбище домов. Небо почернело, будто заволочённое угольной пылью, а говорливый, бурлящий жизнью ручей высох, превратившись в канаву, набитую грязью. Глубина там, где ребёнком я боялся утонуть, оказалась не больше метра.
Я поднялся к отстойнику. Вместо водной глади, отражающей всецелость детства, у подножия омертвевшей горы ширилось поле цвета компоста, с редкой растительностью, точь-в-точь как на моём подбородке в тот день, когда я был здесь последний раз с зажатой в руке осиновой удочкой. Озеро давно высушили и засыпали.
В сотне метров от меня стреноженный конь сиротливо выискивал съедобные пучки. Я, отчего-то сомневаясь, осторожно ступил туда, где раньше была прозрачность и завораживающая глубина. Закрыв глаза, я медленно двинулся в сторону коня. С осеннего неба заморосили мелкие освежающие капли. Идя по воде, я услышал, как на горе загрохотали по серпантину тракторы, рывками тягающие прицепы, набитые свежим сеном. Сквозь веки просачивались слепящие лучи, падающие на серые копны, отчего те отливали золотом. Птичья трель и мычание коров, возвещающее возвращение с пастбища, окутали слух, в нос ударила свежесть скошенной травы. В холодильнике меня ждало вкуснейшее жирное молоко из утреннего надоя, как я всегда любил – уже не парное, но ещё свежее. Предгрозовым кличем прокричал петух, я раскрыл глаза… И детство окончательно рухнуло. И в центре этой бездны смотрела на меня, словно прощаясь, умирающая красота двух глаз, умных и безнадёжно осмысленных. Я протянул руку и потрепал коня по уху. Он фыркнул и склонил голову, подставляя её под ладонь.
– Прощай, дружище, – шепнул я, – мы потеряли это вместе. Я на всю жизнь запомню тебя.
Обняв его длинную, тощую шею, я заплакал.
Такой необъятный, мой сказочный мир пережевали, обескровив, и выплюнули наземь сморщенный, увядший сгусток безликой невыразительности и тусклого праха.
2. Барный день
Семнадцать лет назад одна девушка познакомилась с одним мной. Её звали Настей, и уже в момент нашей первой встречи она стала для меня самым тёплым воспоминанием.