Memoria
Шрифт:
Он, видимо, не был кадровым энкаведешником, этот светлоглазый офицер, — человеческое понимание встало в комнате.
— Я обязан вас наказать за нарушение дисциплины, — сказал он, раздумывая.
— Понимаю. Но, гражданин начальник, не отправляйте эти рукописи в управление! Мне осталось полтора года до окончания срока, если они будут у вас, я, может, действительно смогу получить их при освобождении, а там… — я махнула рукой.
Он долго молчал.
— Хорошо… Я их не отправлю. Если буду еще здесь, отдам вам при освобождении… Те тетради я прочел с интересом.
Он посмотрел на меня с добрым мальчишеским любопытством.
— Можете не волноваться, все будет цело…
— Спасибо!
— За нарушение дисциплины я отдам приказ — трое суток карцера с выводом на работу… Можете быть свободны…
Я ушла.
Карцер с выводом на работу? Это почти формальное наказание: целый день ходишь по лагерю, как и все, питаешься не штрафным, а обычным пайком, с бригадой; после поверки отправляешься в карцер, захватив с собой постель, а утром опять выходишь на работу. Начальник режима был явно разочарован.
Но что я буду делать с бумагами, если и получу их при освобождении? Ведь они теперь груда оборванных листов, так перепутанных, что вряд ли я смогу разобраться, когда забуду. Разорванные странички…
Недели две я раздумывала, наконец решилась: пошла к нему на прием.
— Гражданин начальник, вы не отправили мои рукописи в управление?
— Нет, я же вам обещал оставить их у себя, — удивленно сказал он.
— Да, спасибо. Но они превращены в такую кашу, что я боюсь, что через полтора года уже не смогу их разобрать, если их так оставить. Да и вам удобнее хранить их приведенными в порядок.
— Я не имею права выдать их вам на руки, и у меня нет времени, чтобы вы в кабинете приводили их в порядок, — сухо сказал он.
— Это я понимаю. И не решилась бы просить вас об этом. Но, быть может, можно посадить меня в карцер и туда принести рукописи? Там я за два дня все бы разобрала и перенумеровала страницы.
Он посмотрел озадаченно, а потом расхохотался:
— Рацпредложение?
— Ну да!
— Посадить без вывода, с карцерным режимом?
— Разумеется!
— Ну что же, я согласен! Сегодня напишу приказ. Завтра с утра пораньше вас возьмут в карцер и принесут рукописи. Когда кончите разборку, скажите надзирателю.
— Большое спасибо!
В восторге я отправилась в барак. Двое суток сидела я в карцере, разложив по нарам всю груду бумаг и приводя их в порядок: нумеровала, делала пометки, перечитывала стихи, чтобы лучше запомнить их наизусть.
Изредка заглядывал надзиратель:
— Тебе ничего не надо? На прогулку в карцерный двор велено выпускать, когда захочешь.
— Да мне некогда гулять!
— А кипятку тебе принести?
— Спасибо!
Вечером щелкнул замок. Надзиратель вошел с подушкой и одеялом:
— Велено дать постель.
Я сидела за бумагами, пока не стало совсем темно, торопилась. Приказ только на два дня, вдруг да не успею разобрать.
Кончила к вечерней поверке второго дня. Заявила, когда в карцер пришли с поверкой. Рукописи забрали.
— Велено сразу отпустить.
Я, с подушкой и одеялом, отправилась в барак.
Со смехом встретили меня девчата. Побежала в полустационар рассказать друзьям. Там волновались.
— Что это значит? За что опять карцер? —
спросила Таня. Я рассказала. — Бывают же и среди них порядочные люди! Так и разрешил, пока не кончишь?— Видимо, да. Надзиратели предупредительны были чрезвычайно.
— Может, и правда отдаст при освобождении.
— Если будет здесь. Где еще мы-то за полтора года окажемся, могут заслать к черту на рога.
— Во всяком случае, сейчас это здорово, а будущее когда будет!
Все радовались со мной.
О путеводной нити
Читаю записки о немецких лагерях Марии Рольникайте «Я должна рассказать» («Звезда». 1965. №№ 2–3) и «Я пережила Освенцим» польской писательницы Кристины Живульской.
Бесспорно, это значительно страшнее того, что я видела в советских лагерях. Разница в том, что немецкое государство открыто рассматривало пленников как рабочую силу, по использовании подлежащую уничтожению. В советских лагерях долго сохранялась фразеология — «изоляция от общества в целях исправительно-трудового воспитания». Устаревшая эта фразеология вступала в явное противоречие со сроками в 15–20 лет, которые стали обычными, — где уж тут говорить о перевоспитании — и с условиями существования, о которых уже писали А. Солженицын и Е. Гинзбург-Аксенова.
Формы заключения в советских лагерях многообразны, как круги Дантова ада. А. Солженицын рассказывает о круге, превратившем русского солдата в рабочую машину государства.
Иван Денисович — родной брат Василия Теркина, но постаревший в тяжком опыте. От Васиной удали остались умение и лихость в труде, от насмешливого оптимизма — жизнеутверждающее благодушие. Он идет сквозь лагеря, как сквозь буран, упорством побеждая стихийное бедствие.
Е. С. Гинзбург-Аксенова пишет о тюремном круге, целью которого было не использовать рабочую силу, а разломить верхушку коммунистической партии.
В тюрьме и этапе эту верхушку кроме физиологических страданий потрясал ужас недоумения: какое колдовство превратило заботливую мать-партию в уничтожающую мачеху? Как случилось, что они, коммунисты, в советской тюрьме?
Быстрым пером журналиста Евгения Семеновна очерчивает разнообразных женщин, связанных общим вопросом — как мы попали сюда? И воспоминаниями прекрасного прошлого. В этом беспощадном круге они мечутся в попытках осознать — что же произошло?
В темниковских лагерях был иной круг: здесь не было задания смолоть в порошок, которое ощущали тюрзаки; не было и прямого уничтожения отработанной силы — как в мусорный ящик, в темниковские лагеря сбрасывали физически малоценный материал, не рентабельный для северных лагерей.
Психического раздавливания не требовалось: даже бредовому сознанию НКВД было ясно — это масса, не представляющая опасности. Из нее, сколько могли, выжимали работу на швейной и деревообделочной фабриках и сбрасывали в инвалидные подразделения.
На 10-м лагпункте были женщины 28 национальностей. Равно беззащитные. Чужестранки были готовы к тому, что будут уничтожены. Люди советского воспитания надеялись выжить, меньше верили в реальность назначенных сроков. Впрочем, все учились не думать о сроке. Отличие лагерного сознания от обыкновенного в том, что лагерник теряет ориентир во времени. Заключенный в очень ограниченном пространстве, он и время воспринимает ограниченно — в отрезке дней. За ними следует неизвестность.