Мемуарная проза
Шрифт:
Открываю дальше: Пушкин — мой Пушкин, то, что всегда говорю о нем — я. И, третье — Гёте, мой Гёте, мой, с шестнадцати лет, Гёте — старый! тайный! — тот, о ком говорю, судя современность: „Перед лицом Гёте…“
Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, — все, кроме книжки, которую не могла купить, так как ничто мое не продалось. И чувство: — раз есть еще такие стихи…
Чт'o мне еще остается сказать Вам, кроме:
— Вы так близки мне, так родны…
Внешний повод, дорогой Михаил Алексеевич, к этому моему письму — привет, переданный мне госпожой Волковой».
__________
А вот — те глаза:
Два зарева! — нет, зеркала!Нет — два(Написано и отослано ему в июне 1921 года с письмом.)
__________
Я эту вещь назвала «Нездешний вечер». Начало января 1916 года, начало последнего года старого мира. Разгар войны. Темные силы.
Сидели и читали стихи. Последние стихи на последних шкурах у последних каминов. Никем за весь вечер не было произнесено слово фронт, не было произнесено — в таком близком физическом соседстве — имя Распутин.
Завтра же Сережа и Лёня кончали жизнь, послезавтра уже Софья Исааковна Чайкина бродила по Москве, как тень ища приюта, и коченела — она, которой всех каминов было мало, у московских привиденских печек.
Завтра Ахматова теряла всех, Гумилев — жизнь.
Но сегодня вечер был наш!
Пир во время Чумы? Да. Но те пировали — вином и розами, мы же — бесплотно, чудесно, как чистые духи — уже призраки Аида — словами: звуком слов и живой кровью чувств.
Раскаиваюсь? Нет. Единственная обязанность на земле человека — правда всего существа. Я бы в тот вечер, честно, руку на сердце положа, весь Петербург и всю Москву бы отдала за кузминское: «так похоже… на блаженство», само блаженство бы отдала за «так похоже»… Одни душу продают — за розовые щеки, другие душу отдают — за небесные звуки.
И — все заплатили. Сережа и Лёня — жизнью, Гумилев — жизнью, Есенин — жизнью, Кузмин Ахматова, я — пожизненным заключением в самих себе, в этой крепости — вернее Петропавловской.
И как бы ни побеждали здешние утра и вечера, и как бы по-разному — всеисторически или бесшумно — мы, участники того нездешнего вечера, ни умирали — последним звучанием наших уст было и будет:
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
1936
ПОВЕСТЬ О СОНЕЧКЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПАВЛИК И ЮРА
Elle 'etail p`ale — et pourtant rose,
Petite — awe de grands cheveux… [159]
Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было — обратное бледности, а все-таки она была — pourtant rose, [160] и это своеместно будет доказано и показано.
Была зима 1918–1919 года, пока еще зима 1918 года, декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.
159
Она
была бледной — и все-таки розовой,Малюткой — с пышными волосами (фр.).
160
Все-таки розовой.
«Метель» моя посвящалась: «Юрию и Вере З., их дружбе — моя любовь». Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий — моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно — рот, от природы — презрительный, углами вниз, и глаза — обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли — меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей — оказалась и даже настолько, что ее в 1927 году, в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.
С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы, надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня, наверное, не помнит, может быть, никогда и не заметила.
(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера — корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история — с очень долгой доисторией. И поисторией.)
Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась? Был октябрь 1917 года. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали).
Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:
И вот она, о ком мечтали дедыИ шумно спорили за коньяком,В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,К нам ворвалась — с опущенным штыком!И призраки гвардейцев-декабристовНад снеговой, над пушкинской НевойВедут полки под переклик горнистов,Под зычный вой музыки боевой.Сам Император в бронзовых ботфортахПозвал тебя, Преображенский полк,Когда в заливах улиц распростертыхЛихой кларнет — сорвался и умолк…И вспомнил он, Строитель Чудотворный,Внимая петропавловской пальбе —Тот сумасшедший — странный — непокорный, —Тот голос памятный: «Ужо Тебе!»— Да что же это, да чье же это такое, наконец?
— Автору — семнадцать лет, он еще в гимназии. Это мой товарищ Павлик А.
Юнкер, гордящийся, что у него товарищ — поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся — стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху — ответом:
— Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро — новые стихи.
Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза…
— А это — из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик — он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.
…Единая — под множеством имен…
__________
Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма, — разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только — черноглазый: Пушкин — легенды.