Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мемуары сорокалетнего
Шрифт:

Подготовку Раиса Михайловна начала с самого раннего утра. Даня запретил Раисе Михайловне готовить всякие кнедлики, печенье с корицей и прочий кулинарный шурум-бурум. Раиса Михайловна испекла торт из геркулеса по рецепту Елены Павловны, а Маша Туранюк проконсультировала соседку по части украинского борща, потому что молодые должны были прийти с работы.

Весь наш второй этаж принял посильное участие во встрече. Хозяйки, будто сами по себе, выдраили до блеска газовые плиты в коридоре, по возможности замаскировали помойные ведра, а тетя Паша вне графика вымыла лестницу на черном ходу и туалет. Необычную щедрость, ко всеобщему удивлению, проявила всегда сторонящаяся общественных движений Сильвия Карловна. Наверное, после долгих раздумий она подошла к Раисе Михайловне и сказала:

— Я слышала, что ваша будущая невестка — музыкантша. Если вы захотите, то вечером можно сервировать

чай у меня. У нас пианино марки «Шредер» и, если девочке захочется показать себя, она смогла бы поиграть.

После пяти весь дом занял позиции. На лавочках у черного хода — тятя Паша, Мария Туранюк, бабушка Серафима Феоктистовна. Люди более тонкой организации — Елена Павловна, Сильвия Карловна — устроились у окон. Анька из вестибюля, не желая смешиваться с непросвещенной толпой на лавочке — окна ее выходили не во двор, — попросила разрешения наблюдать церемонию из окон нашей комнаты.

Наконец какой-то доброволец из мальцов вбежал с улицы в ворота и махнул рукой: идут!

Дом принимал торжественный парад. Дом всегда знал момент, когда надо выслать караул и устроить боевой смотр. По какой-то только ему ведомой команде он так же собрался, когда мой брат привез с дипломной практики жену. В том же почти неизменном составе дом выставил почетный караул из всех родов войск, когда я впервые привел показывать маме свою невесту. Только тогда Анька наблюдала за происходившим из окна Елены Павловны. Не избежал общей участи ни Эдька Перлин, ни Витька, никто из моих сверстников. Этот святой обряд — все-таки наш мальчик (девочка) женится (выходит замуж)! — продолжался до самых последних дней совместной жизни в коммунальных квартирах этого столь симпатичного мне дома. До тех пор, пока машины, нагруженные скарбом, рожденным теснотой и скученностью, не развезли нас по однокомнатным, двухкомнатным и трехкомнатным квартирам новых районов Москвы.

…Сразу же за сигнальщиком-добровольцем в воротах показались Даня с Машей.

Тетя Паша перестала лузгать семечки, бабушка Серафима Феоктистовна отложила носки, которые она штопала для вдового дьякона из Елоховского собора, Елена Павловна поднесла к глазам театральный бинокль на перламутровой ручке, мама отошла немножко от окна, чтобы с улицы не была столь явной ее заинтересованная позиция, Анька же, наоборот, по пояс свесилась из окна.

Ко всеобщему удивлению, Маша оказалась крепенькой, как морковка, рыжеватой девушкой. Она уверенно семенила возле сумрачного Дани и щебетала, не закрывая рта. Ее каблучки цокали по асфальту в ритме мендельсоновского марша, и всем стало ясно, что дело сделано и, как бы Даня ни рефлексировал, жениться ему на Машеньке, потому что Машенька его любит и уже не видит, есть у него рука или нет, а любит целиком и таким, каким его подарила ей судьба.

Во время торжественного ужина у Раисы Михайловны даже по телефону в доме никто не разговаривал. Особо смелые люди, вроде тети Паши и бабушки Серафимы Феоктистовны, на цыпочках поднимались к дверям Раисы Михайловны и тревожно прислушивались. Вниз они сходили совершенно успокоенные, потому что, по их мнению, все шло прекрасно: за дверью раздавалось веселое щебетание и смех Машеньки, бормотание о будущих правнуках почти парализованной Даниной бабушки и под сурдинку романс «Записка» в исполнении Клавдии Ивановны Шульженко — с пластинки, которая крутилась на новом, только что купленном патефоне.

Так Даня женился. Через две недели мы его, нафранченного, в белой рубашке, с цветком в петлице и в черных, несмотря на летнее время, удивительного качества перчатках, сажали в автомобиль, присланный ему из прокуратуры. Даня ехал за невестой.

Потом была свадьба, на которую набилось много парней с орденскими планками и совсем молоденьких девушек. Танцевали все в вестибюле, на нашей плите варили глинтвейн, а под утро Раиса Михайловна вместе с каким-то хлопцем из Даниных товарищей станцевала под баян веселый танец казачок.

Даня с Машенькой первыми выехали из нашего дома. Через две недели после свадьбы им дали новую квартиру, жизнь к этому времени стала уже полегче.

Дядя Коля

Меня всегда поражала духовная общность между моей мамой и ее сестрами, глубина понимания ими трудностей друг друга. Это единство, так непохожее на мои отношения с братом, видимо, выросло на традициях воспитания в большой семье, где младший донашивал одежду старшего, а старший был младшему нянькой, воспитателем, товарищем. Сегодня, в век приходящего достатка, все это обстоит, наверное, по-другому. Младший не наденет «обносков» старшего. И старший не только к своему внутреннему миру, но и к своей компании

не подпустит младшего. Мои тетки и мама умели поступиться и своими личными интересами, и даже интересами семей, чтобы помочь друг другу. И такая помощь впервые пришла к маме от тети Нюры из Калуги сразу же, как из нашей жизни выпал отец. Письмо от тети Нюры и приезд дяди Коли, младшего маминого брата, почти совпали по времени — зима 1944/45 года.

Первый раз за нашей занавеской мы заговорили громко, мама рассмеялась, позволила себе, накрывая на стол, звякать посудой, когда вечером неожиданно раздался звонок. Как же, приехал брат, раненый фронтовик.

Дядя Коля казался мне, мальчишке, тогда пожилым, даже старым, а было ему, как я понимаю сейчас, всего лет двадцать восемь — тридцать. Он скитался после ранения, полученного, когда торпедный катер тонул и дядю Колю, полуживого, обмороженного, все же сумели выудить из не самого гостеприимного Баренцева моря… Он тогда скитался по госпиталям, а потом долго ехал в Москву, по дороге распродавая все с себя, лишаясь шинели, кителя, шапки, даже белья: дядя Коля после фронта стал горчайшим пьяницей. Он был человеком красивым, щедрым и талантливым. До войны он успел окончить институт и был по образованию экономистом. Уже на моей памяти он пять или шесть раз блестяще начинал. В разных городах Союза: и в Калуге, и Владивостоке, и Уссурийске, и Свердловске, и Новосибирске. Каждый раз он начинал с нуля, с рядового бухгалтера или экономиста, быстро становился главбухом, начальником планового отдела. Дирекции мирились с его мелкими выпивками, а потом в один непрекрасный день начинался большой запой. Он пропивал с себя все, бросал очередную женщину, с которой собирался жить до старости, и, еще как следует не протрезвев, оказывался где-нибудь в иной точке нашей Родины.

При первом знакомстве дядя Коля мне не понравился отчаянно. Он был грязный, оборванный, небритый. А мама сразу захлопотала над этим неопрятным мужиком. Стала вытаскивать из чемоданов отцовские вещи, рубашки, галстук, белье. Мне это не нравилось, особенно потому, что раньше мама все это берегла, аккуратно складывала и внушала нам мысль: выяснится недоразумение с отцом, он вернется, и вещи снова ему будут нужны. И в момент, когда она щедро одаривала дядю Колю, мне казалось, что совершалось предательство. Я вообще ревновал маму ко всем — к отцу, к брату, к любым нашим знакомым. Я даже был рад, что отца нет с нами, потому что вся любовь мамы достанется мне. А тут приехал какой-то оборванный человек, и я уже на заднем плане, все в доме закрутилось вокруг него. Я не мог спокойно наблюдать эту сцену, ушел в свой разукрашенный уголок и горько плакал от собственного несовершенства, от чувства ревности, которое, я понимал, гадкое и недостойное чувство, но оно жило тогда во мне, и я не мог его погасить и плакал от собственного бессилия. Однако не такой простой был и мой дядя. Он вытащил меня из угла, «не заметила что я плачу, затормошил, закричал, чтобы мама собирала белье не только ему, но и мне и что сейчас же мы с ним вдвоем отправляемся в Центральные бани, где есть парилка и даже бассейн, в котором можно плавать.

— Неужели можно плавать?!

— Можно плавать! — закричал дядя. — И мы будем там плавать, а мама даст нам еще красненькую на пиво, и мы попьем пивка.

Мама казалась счастливой, такой я ее помнил до войны. Она смеялась. Зубы у нее были ровные, на левой щеке при улыбке появлялась ямочка.

— Только, пожалуйста, Николай, — говорила она, внезапно посерьезнев, — не давай ребенку алкоголя.

Мы ехали с дядей Колей на трамвае и на метро, и я немножко стыдился его оборванного вида. Отстранялся от него, будто бы еду сам по себе, а он, напротив, ничуть не тушевался. Потом мы с ним парились в бане, он мне дал отхлебнуть из кружки пива. Сидя в предбаннике на сложенном полотенце, дядя Коля рассказывал сгрудившимся вокруг него мужикам что-то военное, а когда надел костюм отца, то превратился в ладного парня.

Дома я уже не отходил от дяди Коли ни на минуту. Я даже сказал, что буду с ним спать, и, лежа на «гостевом матрасе» на полу, на теплой руке дяди Коли, уже засыпая, слышал, как мама и дядя Коля шептались через комнату о бабушке, о тете Нюре, о какой-то родне, которую я и не знал, а если и видел когда-нибудь, то не помнил.

На следующий день вечером мы с мамой провожали дядю Колю в Калугу. На вокзале он уговаривал маму: «Пусти со мной Диму. Ты сама мне читала письмо Нюры — пусть поживет у нее, она же согласна взять его на зиму. Ты пропадешь с двумя ребятами. А маму, — продолжал дядя Коля, — я, как приеду в Калугу и устроюсь на работу, возьму к себе. Она всегда мечтала жить не с вами, дочками, а со мною, с младшеньким. Нюре будет полегче… Давай я заберу Диму».

Поделиться с друзьями: