Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Возвратившись в Турин, я нашел там письмо венецианца Джироламо Джульяни, того самого, который по повелению инквизиторов рекомендовал меня г-ну Мочениго. В этом письме он горячо рекомендовал меня г-ну Берлендису, посланнику Республики при сардинском правительстве. Этот Берлендис славился как тонкий дипломат по той причине, что любил развлечения. У него был открытый стол, и в его доме существовал настоящий культ к прекрасному полу; весь талант посланника заключался в том, что он отлично угощал; обыкновенно от посланников не требуется ничего более; истинное превосходство ума, знания, науки, простые вкусы, все подобные качества презираются в дипломате, и мне известен не один дипломат, который не пошел в гору, благодаря именно этим качествам. Правительства желают иметь слепых, послушных исполнителей. В этом отношении Венецианская Республика могла быть вполне довольна Берлендисом, у которого не было ни ума, ни характера, ни таланта. Я сказал ему об издании моего сочинения, и он согласился официально отправить его государственным инквизиторам. Ответ, полученный им, был странный: секретарь грозного трибунала сообщал ему, что отправил сочинение в суд и что одно заглавие говорило уже о легкомыслии

или злых намерениях автора; в суде оно будет рассмотрено, а в ожидании этого секретарь рекомендовал Берлендису наблюдать за мною и отказываться от всяких демаршей, которые могли быть истолкованы так, что я нахожусь под его покровительством. Поэтому, боясь компрометировать Берлендиса моим присутствием на приемах у него, я бывал у него лишь по утрам — секретно. Гувернером его сына был некто Андреис, корсиканский аббат, довольно образованный человек. Это, как кажется, тот самый, который живет теперь в Англии и который приобрел там большую известность благодаря своим сочинениям. Приблизительно в это же время одна французская модистка, любовница графа Лаперуза, умерла, подавившись портретом своего любовника, который она проглотила в момент любовного экстаза. По поводу этого трагического события я сочинил два сонета, которыми я и до сих пор еще очень доволен. Если бы я не боялся слишком удлинить мои мемуары, я бы присоединил к ним и эти пьесы в виде оправдательных документов; но я мало забочусь о том, что называют литературной славой, и если мое имя должно проникнуть в потомство, то этим я буду скорее обязан моим поступкам, чем моим сочинениям.

Окончив мой труд, не имея никакой сердечной заботы, бросив игру вследствие малых шансов на выигрыш и не зная, куда деваться, я возымел мысль предложить свои услуги графу Алексею Орлову, командовавшему русской эскадрой, стоявшей около Ливорно и предназначенной к отправке в Константинополь. Те из моих друзей, которым я сообщил о моем проекте, поспешили дать мне рекомендательные письма в Ливорно; я бы предпочел векселя, ибо я оставлял Турин с весьма малым количеством денег. Если бы экспедиция в Дарданеллы была под начальством англичанина, то нет сомнения, что она захватила бы проход, но граф Орлов не имел репутации моря-ка. Может быть, читателю покажется странным, что я вообразил, будто бы предназначен судьбой взять Константинополь. В моем умственном возбуждении я вообразил себе, что русский граф никогда не успеет этого сделать один; правда, что он потерпел неудачу, но в настоящую минуту я далеко не уверен, что эта неудача была результатом моего'отсутствия.

Я проезжал через Парму и ужинал там у Дюбуа, директора монетного двора инфанта, человека тщеславного до нелепости, несмотря на весь его ум. Наше знакомство с ним было весьма старинно. Я рассказал ему мои проекты. «Вот, сказал я, — письмо к графу Орлову, который с нетерпением ожидает меня, и я спешу быть на месте, потому что, говорят, флот должен выйти в море на этих днях». При этих словах Дюбуа, убежденный, что имеет дело с важным государственным деятелем, глубоко поклонился мне. Он сделал вид, что хочет говорить об этой экспедиции, производившей тогда во всей Европе большой шум; но его дипломатическая осторожность заставила его молчать. Тогда он начал говорить о своей собственной персоне. Я предчувствовал, что этот разговор не скоро кончится, но так как он имел осторожность угостить меня отличным ужином, то я был терпелив. Он открывал рот с тем только, чтобы говорить, я чтобы есть; он смотрел на меня, а я не слушал его. Его беседа, превратившаяся, следовательно, в простой монолог, касалась чуть не всех европейских монархов: он жаловался на всех них без исключения; в числе их находились даже монархи, умершие лет пятнадцать тому назад; но у меня был такой дьявольский аппетит, что я готов был проглатывать и не такие анахронизмы. Помню, что он с чрезвычайной горечью жаловался на министров Людовика XIV, который, говорил он, отказал ему даже в стакане воды: это мне показалось странным, и действительно было странным. Этот стакан воды заключался в ордене Св. Михаила, который был раздаваем, прибавлял он, всяким ослам.

— Конечно, — сказал я, — с вами поступили несправедливо, отказывая вам в нем.

За десертом, так как его жалобы прекратились, я приступил к рассказу о моих неудачах; я жаловался на судьбу и не скрыл от него моего безденежья; я нуждался в пятидесяти цехинах, и он великодушно предложил их мне. Этих денег я ему никогда не отдавал и, вероятно, никогда не отдам; человек предполагает, а Бог располагает! В Ливорно я застал еще русский флот, удержанный неблагоприятными ветрами. Английский консул немедленно представил меня графу Орлову, который жил в его доме. Он знавал меня в Петербурге и любезно сказал мне, что будет очень рад видеть меня у себя на палубе; он пригласил меня отправить на корабль мои вещи, потому что хотел сняться с якоря при первом попутном ветре. Оставшись со мной один на один, консул спросил меня, в каком качестве я намеревался сопровождать адмирала.

— Это-то именно я бы хотел знать, прежде чем ехать, — сказал я, — я принужден объясниться с графом по этому пункту.

Переговоры представляли некоторые трудности, но я люблю определенные положения, и, чтобы выяснить свое положение, я прямо отправился к графу Орлову. Его Сиятельство был занят и просил меня подождать одну минуту. Эта минута продолжалась добрых два часа, к концу которых я вижу выходящего из кабинета г-на Лольо, посланника польского в Венеции. Я его знавал в Берлине.

— Что вы тут делаете? — спрашивает он.

— Ожидаю.

— Может быть, аудиенции у адмирала? Он чрезвычайно занят.

— Вот уже два часа, как я это замечаю.

Однако посетители менялись, и были принимаемы. Это меня шокировало: не явно ли было, что для них адмирал не слишком был занят?

Тем не менее мое терпение преодолело его злую волю. После моего четырехчасового ожидания в приемной он выходит, сопровождаемый всей своей свитой, и при моей просьбе аудиенции, которой я ожидал с утра, он отвечает мне приглашением к обеду. Я был точен и занял место за его столом, где все сели кто где мог. Я был очень шокирован числом приглашенных, которых было почти вдвое больше,

чем кувертов. Я предвидел минуту, когда мой сосед и я, мы принуждены будем есть из одной тарелки. Никогда еще не был сервирован более плохой обед. Вино отзывалось морской водой; блюда были испорчены. Разговор казался каким-то нелепым шаривари: тут можно было услыхать все татарские наречия, на которых говорят от Невы до Балканов. Орлов, для возбуждения аппетита приглашенных, кричал от времени до времени: «Кушайте же!» И каждый глотал куски. Что же касается его самого, то он только делал вид, что ест, будучи занят подчеркиванием некоторых мест в письмах, читаемых им. За десертом принесли ром и водку — напиток, благодаря которому его татарские глаза заблестели. После кофе граф отвел меня в амбразуру окна, и вот, слово в слово, короткий разговор, бывший между нами.

— Ну, мой друг, ваши вещи отправлены на берег? Мы едем завтра.

— Позвольте, граф, спросить вас, на какой пост вы меня предназначаете?

— У меня нет никакого дела предложить вам. Вы последуете за мною в качестве друга.

— Ценю эту любезность и считал бы за честь защищать ваши дни с риском собственной смерти; но чем я буду вознагражден до и после экспедиции? Как бы ни почтили меня своим доверием Ваше Сиятельство, я все-таки буду вне дела. Я не желаю быть паразитом, который годится лишь на то, чтобы увеселять вашу свиту своими рассказами. Я нуждаюсь в занятии, за которое я бы получал известное определенное вознаграждение и которое давало бы мне право носить вашу форму.

— Невозможно, милый друг, куда я вас дену?

— Испытайте меня и вы увидите. Я смел и энергичен; у меня, может быть, найдутся кое-какие таланты, и я хорошо говорю на языке той страны, куда вы отправляетесь.

— Решительно у меня нет места предложить вам.

— В таком случае, позвольте пожелать вам доброго пути; я отправлюсь в Рим. Я бы желал, чтобы вы никогда в этом не раскаялись. Объявляю вам, что без моего участия вы никогда не попадете в Дарданеллы.

— Что это вы мне говорите? Что это: оракул или предсказание?

— И то, и другое.

— Ну, увидим, мой дорогой Калхас.

На другой день русская эскадра снялась с якоря. Что же касается меня, то я возвратился в Палермо, где я забыл свою неудачу в обществе отца Стреафико. Это тот самый монах, который спустя года два приобрел епископство благодаря фокусу столько же смелому, сколько опасному.

На похоронах отца Риччи, последнего начальника Стреафико, этому последнему было поручено сказать надгробную речь. Эта речь- горячий панегирик, написанный нервно, страстно, ставил папу Ганганелли в необходимость или наказать оратора или же дать блестящий пример умеренности, награждая его за его ораторский талант. Святой отец остановился на этом последнем, и Стреафико был сделан епископом. Впоследствии он и сам сознался мне, что, зная отлично человеческое сердце и политические требования времени, он был наперед уверен, что святой отец поступит именно так. Стреафико каждый вечер собирал у себя молодых особ хорошего общества, которых учил импровизации, и — странная вещь для монаха! — он сопровождал их поэтическую прозу звуками гитары. Таким образом он посвящал их искусству, которым в таком совершенстве владела знаменитая Коринна, которая спустя четыре года была увенчана в Капитолии — в месте, прославленном величайшими поэтами Италии, получившими тут свои лучшие венки. Шум, произведенный в Риме этим ночным увенчанием, не прошел без горечи для этого женского лауреата. Талант Коринны, как бы он ни казался великим, был в сущности весьма второстепенный. Итальянские импровизаторы, которых можно встретить толпами в итальянских городах, имеют язык условный и напыщенный, похожий на настоящую поэзию так же, как медь похожа на золото. Их вдохновение вполне фальшиво, их идеи, если случайно они у них бывают, — плоски и издавна сделались достоянием толпы. Что же касается до поэтических украшений, которыми они наделяют эти идеи, то все это фальшиво и безвкусно. Но возвратимся к Коринне и ее торжеству; сатира и шуточные стихотворения со всех сторон посыпались на нее. В этих излияниях насмешек, не уважавших частную жизнь женщины, указывалось в особенности на то, что строгое целомудрие, столь важное для ее пола, не принадлежало к числу добродетелей поэтессы. Она бы могла обвинить своих грубых обвинителей в их невежестве с большим правом, чем они обвиняли ее в нецеломудрии. К тому же все женщины, которые со времен Гомера прославились в поэзии, не обязаны ли своей славой любви, которая внушала им их песни? Без этой благодетельной страсти, без этого энергического стимула, разгорячающего нашу кровь, возбуждающего наши нервы и возносящего нашу душу, слава этих женщин потухла бы вместе с их жизнью. Лучшая часть славы, доставшейся на их долю, была дана им произведениями их поклонников.

Накануне дня, назначенного на увенчание Коринны, были найдены приклеенными у дверей храма, где должна была происходить церемония, следующие стихи:

Arce in Tarpeia, Caio regnante, sedentcm Nunquam vidit equum; Roma vidcbit equam. Corinnam patres obscura nocte coronant. Quid mirum? Tenebris nox tegit omne nefas.

Когда Калигула царствовал, его любимый конь не мог быть в Капитолии; теперешний Рим удостаивает этой чести кобылу. Для увенчания Коринны наши сенаторы прибегают к мраку ночи. Не удивляйтесь, ибо ночь есть покрывало, брошенное на все пороки.

Правда и то, что следовало ее увенчать днем или вовсе отказаться от этого торжества.

Выбрать ночь для этого было большою неловкостью. На другой день появились новые стихи, еще более оскорбительные.

Corinnam patres turba plaudente coronant, Altricem mcmores geminis esse lupam. Proh scelust impuri redierunt soecla Neronis. Indulge! scortis la urea serta Pius.

Сенат увенчивает Коринну при аплодисментах черни; он вспоминает, что в прежние времена волчица кормила близнецов — основателей Рима. Времена позорные, напоминающие времена Нерона! Как! Святой отец увенчивает развратную женщину!

Поделиться с друзьями: