Мемуары
Шрифт:
Выйдя из экипажа, я первым делом поспешил в Капитолий, на Палатинский холм. Я не мог сдержать своего нетерпения, не мог наглядеться, не мог насытить свое воображение видом этих мест, свидетелей стольких великих событий. Возможно ли это? — говорил я себе: вот здесь, на этом самом месте, жили Сципионы, Катоны, Гракхи, Цезари! Здесь гремели речи Цицерона! Здесь пел свои песни Гораций! И я перебирал в памяти все, что с самого детства было предметом моего восхищения и симпатий, все, что я знал об этом от историков и поэтов. Я очень сожалел, что в то время, о котором я говорю, христианские древности этого знаменитого города не представляли для меня такого интереса, как теперь; я думал тогда только о Риме героическом, но языческом.
Будучи до такой степени проникнут этим величием прошлого, я только о нем и грезил во все время моего пребывания в Риме. Я решил осмотреть все до одного остатки его античной жизни. Осматривая развалины, изучая авторов, сравнивая все, что они написали о расположении, величине и направлении улиц и памятников античного Рима, я старался представить себе его строение в различные эпохи и нарисовать себе не только его общий план, но также и ряд отдельных картин, со всеми подробностями, например, Тибр, семь холмов,
Проекты плана и рисунков, представлявших площади, храмы и крепости Рима, разделенного на семнадцать частей (region!), занимал меня все время пребывания моего в Риме. Я хотел, чтобы моя работа была точна и добросовестна. На это требовалось много времени, расходов и розысков. Надо было наводить справки во множестве книг; надо было руководить антикварием, архитектором и чертежником. Я не сумел окончить мою работу, я только начал ее. Основанием моей работы я взял приобретенный мною план города, очень хорошо выполненный, и два рисунка; на одном был изображен форум времен республики: против Палатинского холма виднелись массы народа, как это бывало в бурные времена, на возвышении — оратор, затем Via Sacra и здание, в котором происходили выборы. Другой рисунок представлял собой больших размеров акварель, также изображавшую форум, но с противоположной Капитолию стороны; здесь был нарисован триумф Германика, в царствование Тиверия. Видны были все храмы, воздвигнутые по склонам Капитолия. Из одного храма выходил Тиверий, горящий ненавистью и гневом, сопровождаемый членами сената. Третья акварель, сделанная без меня, должна была представлять первую эпоху по основании Рима, гроты на Тибре, близ Палатинского холма. Она совершенно не соответствовала ни моему ожиданию, ни моему замыслу. Эти рисунки — единственные памятники моего пребывания в Риме.
Мое вынужденное удаление из Польши, от семьи, от места, где находились мои друзья, положение, которое совершенно не подходило ко мне и не подавало никаких дальнейших надежд, — все это погрузило меня в состояние какой-то летаргии, которое овладело мной еще с момента моего приезда в Петербург, как я уже говорил об этом выше. Самые важные и неожиданные события не могли пробудить меня, вывести из этого состояния прострации, из этого сонливого безразличия. Это происходило потому, что в течение всей моей жизни единственным мотивом моих действий всегда было исключительное, преобладающее чувство любви к родине. То, что не служило ко благу моей родины или моих соотечественников, не имело для меня никакой цены. С самых ранних детских лет я уважал и любил только то, что имело прямое или косвенное отношение к моей родине. Самые ничтожные вещи, когда они касались Польши, возбуждали мой интерес. Я убедился в этом в Варшаве. Там был французский театр, очень порядочный, но для меня он был скучен; наоборот, польский театр, более чем посредственный, сильнее притягивал меня к себе.
Между тем время моего пребывания в Риме было довольно богато событиями. Пий VI, избранный в Венеции, прибыл тогда в священный город, еще содрогавшийся от насилий, учиненных французскими войсками. Помню, как монсеньор Консальви, возведенный в сан кардинала, принимал однажды иностранцев и местных жителей, и как русский консул, в неумном и неискусном приветствии, предсказывал ему тиару. Предсказание, впрочем, никогда не сбылось, и Консальви сам искренно не желал этого. Скажу мимоходом, что в своих официальных донесениях я не щадил французов. Это, по-видимому, очень удивляло Карпова, старшего секретаря посольства, старого русского бюрократа, которому, вероятно, приказали наблюдать за моими поступками. Зная всеобщую привязанность поляков к французам, он почти упрекал меня в суровости моего мнения о них. «Зачем же французы поступают так плохо, отвечал я. Они сами виноваты, если о них нельзя сказать ничего хорошего». Справедливо то, что все люди вообще, будь то французы или нет, много теряют вблизи и сами вредят тому энтузиазму, который внушается ими издалека. Это применимо даже и к великим людям. К тому же, быть может, из Петербурга все мне казалось слишком уж прекрасным, являлось в слишком блестящих красках, и потому, приблизившись к месту действия, я был сильно обманут в своих ожиданиях.
Вторым событием этого времени была перемена отношений, существовавших между императором Павлом и Австрией, которые начали портиться. Причин для этого было несколько. Из них я назову некоторые, до сих пор малоизвестные. Великая княжна Александра, старшая дочь императора Павла, предназначавшаяся Екатериной в жены шведскому королю, после моего отъезда из Петербурга была выдана замуж за эрцгерцога Иосифа, паладина венгерского. Брак этот был заключен в пору лучших отношений между петербургским и венским дворами и во время военных успехов Суворова. Эрцгерцог тотчас же увез свою прекрасную супругу в столицу Австрии.
Отмечу здесь, что великий князь Александр поручил своему beau-frere передать мне письмо, которое я и получил в Италии. Это было единственное письмо, полученное мною от него за два года моей миссии при сардинском дворе. В 1812 году мне представился случай вновь увидеться с эрцгерцогом в Офэне. Он, по-видимому, вспомнил это обстоятельство и принял меня тогда самым сердечным образом. Эрцгерцогиня, его супруга, действительно отличалась редкой красотой. Чертами лица она походила на Александра, своего брата; все в ней было изящно; сверх того, она обладала всеми нравственными достоинствами, которые составляют лучшее украшение прекрасного пола. При своем появлении в Вене она возбудила восхищение, уважение и общий энтузиазм, совершенно не добиваясь
этого. Это впечатление, распространившееся во всех классах общества, начиная с двора и аристократических салонов и до Пратера, Грабена и многолюдных улиц Вены, не нравилось неаполитанке, супруге Франца II. Она стала делать своей belle soeur всякого рода неприятности, и та затосковала по своим родным. Не находя в новой семье ни сочувственного сердца, ни покоя, на каждом шагу перенося притеснения и обиды, она, в конце концов, покинула Вену и уехала с своим мужем в Офэн, где вскоре умерла, в полном расцвете лет. Она была любимой дочерью Павла. Лишь только он узнал, как недостойно обращались с его дочерью в ее новой семье, он, раздраженный, потребовал дочь обратно и угрожал даже объявлением войны.Смерть эрцгерцогини, устранив войну, погрузила Павла и весь Петербург в глубокий траур. Между тем Австрия, поправив свои дела в Италии, начала относиться к русскому правительству с меньшим уважением. Австрийцы отпустили Суворова, выказав ему очень мало внимания; считая себя уже господами страны, они были рады избавиться от неудобного и гордого союзника. В это время произошли поражения русских в Голландии и Швейцарии. Все эти обстоятельства охладили отношения Павла с Австрией. Пользуясь таким положением вещей, Бонапарт поспешил отослать Павлу всех русских военнопленных, заново одев их и обильно снабдив всем необходимым. Это внимание первого консула растрогало императора. Павел сам объявил своему совету и старался доказать министрам и приближенным, что достаточно уже сделано, достаточно истрачено денег и пролито крови за Австрию, которая отплачивала лишь неблагодарностью. Он восхвалял благородный поступок Бонапарта, видя в нем доказательство того, что тот искренно желает союза с Россией и что к тому же он подавил анархию и демагогию и, следовательно, не было оснований уклоняться от сближения с ним. Соглашение с Бонапартом не замедлило осуществиться. Генерал Левашев был послан в Неаполь в качестве посредника между французским правительством и правительством Обеих Сицилии. Проездом через Рим он вручил мне письмо от графа Растопчина, заведывавшего иностранными делами. То было первое письмо, полученное мною от этого министра. Он рекомендовал мне генерала Левашева и просил быть ему полезным. Я исполнил эту просьбу с сердечным удовольствием, так как генерал был не только хорошим товарищем, но и выказывал по отношению ко мне большую дружбу. Вскоре после этого я получил от графа Растопчина второе послание, в котором он извещал меня, что император, будучи недоволен поведением сардинского двора, желал, чтобы я уехал оттуда под предлогом посещения Неаполя.
Я был в восторге от полученного приказа. Я уехал в Неаполь. Двора там не было, был только кавалер Актон, всемогущий министр, который только что оставил Сицилию для того, чтобы взять в свои руки управление королевством. Благодаря яркому солнцу и своему местоположению, Неаполь всегда прекрасен, хотя в то время внешне вид его был довольно печален. Дипломатические обязанности исполнял там уже несколько лет Италийский, посланный потом в Константинополь, а еще позже — в Рим, по происхождению малоросс, бывший врач и хирург. Он был ученый или, по крайней мере, старался стать ученым. Он изучал археологию и физику (в качестве врача). Умея устраивать собственные дела, он считался человеком, способным вести всякое дело, которое ему могло быть поручено. Надо отдать ему справедливость, он, действительно, прекрасно исполнял обыкновенные дела, но в делах большой важности не проявлял особого дарования, потому ли, что не обладал им, или потому, что счастье ему не улыбалось. Расположением к нему Екатерины он обязан был своему письму о необычайных в то время извержениях Везувия. В конце своих депеш он никогда не пропускал случая заметить, что пепел, восемнадцать веков назад поглотивший Помпею, покрывает его бумагу. Кроме того, его карьере помогло и состояние его здоровья; он считал себя умирающим; у него было, кажется, нечто вроде аневризма, принуждавшего его вести очень правильную и уединенную жизнь; но аневризм этот длился многие годы.
Неаполитанский двор старался воспользоваться хорошими отношениями, установившимися между Павлом и Бонапартом. Он ходатайствовал перед императором, прося его поддержки и посредничества, так как все думали, что после Маренго французы не остановятся до тех пор, пока не займут всего полуострова. Италийский, поддавшись увещаниям кавалера Актона, отправился во Флоренцию к Мюрату, чтобы выхлопотать некоторые милости для Неаполя, но попытка эта осталась безуспешной. Это произошло еще до моего отъезда из Рима. Карпов, мой старший секретарь, желая отомстить Италийскому за его насмешки, а также побуждаемый и завистью, называл это неудачное путешествие «паломничеством Италийского», который отправился во Флоренцию, уверенный в успехе, и возвратился оттуда с носом.
По приезде в Неаполь я попросил Италийского представить меня кавалеру Актону. Мы застали его за столом, покрытым разными старыми исписанными бумагами. Это был худой человек слабого здоровья, со смуглым лицом, впалыми щеками и черными глазами. На всей его фигуре лежали следы разрушительной силы времени: он был сильно сгорблен и постоянно жаловался, что изнемогает под бременем работы и несчастий.
Его считали наиболее любимым фаворитом королевы Каролины, которая неограниченно властвовала над своим мужем и королевством. Все делалось согласно ее желаниям. На официальных бумагах ее подпись ставилась рядом с подписью короля, в доказательство того, что они правили совместно. Она была так же деятельна, как и ее брат, император Иосиф; к тому же ее глаза, осанка, движения, все, — до крикливого, пронзительного голоса включительно, — в достаточной мере доказывали ее предприимчивость. Я видел ее в Ливорно, когда она высаживалась с парохода, сопровождаемая своими дочерьми, из которых одна, принцесса Амалия, вышла впоследствии замуж за Луи-Филиппа. Еще до брака Каролины с королем Фердинандом Мария-Терезия воспитала в своей дочери любовь к властвованию. Эта любовь впоследствии сделалась ее страстью. Была у нее еще и другая страсть — иметь любовников. Рожденная с огненным темпераментом, разожженным климатом Италии, она все же ставила себе в заслугу, что у нее не было ни одного ребенка, не принадлежавшего Фердинанду. И на самом деле, между детьми и отцом было несчастное сходство, не только в отношении физических качеств, более чем непривлекательных, но также и в отношении характера и качеств моральных. Только одна королева Амалия, по своим редким достоинствам, представляла исключение из этой семьи.