Мемуары
Шрифт:
Миссис Эдвине гораздо больше не нравилась миссис Флоренс, мать Хейзл, чем сама Хейзл. Миссис Флоренс скрывала свое безрассудство дома большим оживлением, а выходя на улицу — некоторой манерностью. Она прекрасно и очень громко на слух играла на фортепиано, у нее был очень красивый и сильный певческий голос. Когда бы миссис Флоренс ни заходила в нашу квартиру, она усаживалась за пианино и начинала играть какой-нибудь популярный хит — естественно, совершенно непопулярный у миссис Эдвины.
Конечно, насмешки миссис Эдвины над соломенной вдовой были облечены в самые вежливые фразы.
«Миссис Флоренс, боюсь, что вы забыли о существовании у нас соседей. Миссис Эббс, что живет над нами, часто жалуется, когда Корнелиус только поднимает свой голос».
На что
В последний раз, когда я был в Сент-Луисе, на Рождество, мой брат Дейкин возил меня по всем тем местам, где мы жили в детстве. Очень была грустная экскурсия. Вестминстер-плейс и Форест-парк-бульвар потеряли всю видимость своего шарма, существовавшую в двадцатые годы. Старые большие усадьбы превратились в неказистые меблирашки или были снесены, уступив свое место неописуемым двухквартирным и небольшим многоквартирным домам.
Дом Крамеров исчез: все они, включая любимую мою Хейзл, к тому времени умерли.
В этой моей «вещице» все вышесказанное может служить преамбулой к истории моей большой любви к Хейзл, хотя и совершенно неадекватной предмету…
В юности, в возрасте шестнадцати лет, когда мы жили в Сент-Луисе, в моей жизни произошло несколько важных событий. Именно на шестнадцатом году я написал «Месть Нитокрис», вышла моя первая публикация в журнале, и журнал этот назывался «Фантастические сказки». Рассказ мой не был опубликован до июня 1928 года. В этот год мой дед Дейкин взял меня с собой в путешествие по Европе с большой группой леди — членов епископальной церкви из дельты Миссисипи, но об этом — позже. И на том же шестнадцатом году возникли мои глубокие нервные проблемы, которые вполне могли бы превратиться в кризис, столь же расшатывающий здоровье, как тот, что лишил разума мою сестру, когда ей перевалило за двадцать.
В шестнадцать я учился в высшей школе университетского городка, а семья жила в тесной квартирке на Инрайт-авеню, 6254.
Университетский городок — не самый модный из пригородов Сент-Луиса, а наши соседи, хотя и были лучше, чем соседи Уингфилдов в «Стеклянном зверинце», но только ненамного: это был, большей частью, район многоквартирных, похожих на ульи, домов, пожарных лестниц и трогательных маленьких лоскутков зелени среди сплошного бетона.
Мой младший брат, Дейкин, самый упрямый энтузиаст любого дела, за которое брался, превратил наш лоскуток зелени возле дома в удивительный маленький огород. Если бы в нем росли цветы, то они, увы, были бы заслонены буйной порослью кабачков, тыкв и прочей съедобной флоры.
Я бы, конечно, повсюду рассадил кусты роз, но сомневаюсь только, что розы бы выросли. Непрактичность, можно сказать — фантастическая непрактичность — моей юности не должна была довести меня до добра; и за все годы в Сент-Луисе я не могу вспомнить ни одной розы, за исключением двух живых Роз моей жизни — бабушки Розы О. Дейкин и, конечно, сестры Розы Изабеллы.
Самая серьезная проблема моей юности приняла форму патологической застенчивости. Мало кто сейчас знает, что я всегда был — и остался, когда уже стал крокодилом — предельно застенчивым созданием, только в мои крокодильи годы это компенсировалось типичной уильямсовской сердечностью и шумливой — а иногда взрывной — яростью в поведении. В школьные годы у меня такой маски, такой личины не было. Именно в университетском городке у меня выработалась привычка вспыхивать, как только мне посмотрят в глаза, как будто именно в глазах я прятал свою самую ужасную или постыдную тайну.
Вам не составит труда угадать, что это была за тайна, а по ходу этой «вещицы» я предоставлю вам кое-какие намеки — все чистая правда.
Я помню случай, положивший начало этой привычке. По-моему, это было на уроке планиметрии. Я посмотрел через проход и увидел, что темноволосая красивая девушка смотрит мне прямо в глаза, и внезапно почувствовал, что мое лицо пылает. Я стал смотреть вперед,
но лицо пылало все сильнее и сильнее. «Боже мой, — подумал я, — я вспыхнул, потому что она посмотрела прямо мне в глаза — или я ей — а что, если это будет происходить каждый раз, когда я буду смотреть в глаза другому человеку?»Как только эта кошмарная мысль пришла мне в голову, она немедленно реализовалась в действительности.
Именно после этого случая и без каких-либо периодов выздоровления я в течение последующих четырех-пяти лет вспыхивал всегда, когда пара человеческих глаз, мужских или женских (женских чаще, потому что моя жизнь проходила в основном среди представительниц этого пола) смотрела мне в глаза. Я мгновенно чувствовал, что мое лицо вспыхивает и горит.
Я был очень слабым юношей. Не думаю, что в моем поведении было хоть что-нибудь женственное, но где-то глубоко в моей душе была заточена девочка, постоянно вспыхивающая школьница, похожая на ту, про которых кто-то сказал: «Она дрожит от одного косого взгляда». Этой школьнице, заточенной в моем потайном «я» — в моих потайных «я» — не нужно было и косого взгляда, ей хватало простого.
Эта особенность заставила меня избегать глаз моей любимой подруги — Хейзл. Это случилось внезапно, и сама Хейзл, и ее мать, миссис Флоренс, должно быть, были шокированы и озадачены этой моей новой странностью. Только ни одна из них не позволила себе высказать какие-либо замечания.
Однажды в переполненном трамвае после напряженного молчания с моей стороны Хейзл сказала мне: «Том, ты же знаешь, я никогда не скажу ничего, что бы обидело тебя».
Это было правдой: Хейзл никогда, никогда не произнесла ни одного обидного слова за одиннадцать лет нашей тесной дружбы, которая — с моей стороны — созрела в полную эмоциональную зависимость, более известную под названием любовь. Миссис Флоренс любила меня, как сына, мне кажется, и всегда разговаривала со мной, как со взрослым, о своей собственной одинокой и трудной жизни с родителями-тиранами в их большом доме на фешенебельной улице — сразу за углом от многоквартирных домов и пожарных лестниц.
Где-то в возрасте, который называют пубертатным, я впервые осознал, что испытываю сексуальное влечение к Хейзл. Произошло это в кинотеатре «Уэст-Энд-лирик» на бульваре Делмар. Я сидел с ней рядом, и когда началось кино, внезапно осознал, что у нее голые плечи, мне захотелось коснуться их, и я почувствовал возбуждение.
В другой раз мы летней ночью ехали на машине вдоль «аллеи влюбленных» в Форест-парке с миссис Флоренс и одной ее не самой скромной подругой, когда свет фар зеленого «Паккарда» Хейзл выхватил из темноты молодую парочку, слившуюся в очень долгом и страстном поцелуе, и подруга расхохоталась и сказала: «Спорю, что он засунул ей в глотку не меньше метра своего языка!»
Эта леди накануне лета частенько развлекались, катаясь на машине по парку вдоль «аллеи влюбленных» и останавливаясь на вершине Холма Искусств, где молодые парочки любили обмениваться более чем крепкими объятиями.
Нам было весело, мне — оттого, что я был этим шокирован.
Как-то вечером я пригласил Хейзл покататься на речном пароходике — на ней было бледно-зеленое шифоновое вечернее платье без рукавов, мы поднялись на темную верхнюю палубу, я положил свою руку на эти соблазнительные плечи — и «кончил» в свои белые фланелевые брюки.
Как мне было стыдно! Никто из нас «не заметил» этого мокрого пятна на моих брюках, но Хейзл сказала: «Давай останемся и погуляем здесь, танцы нам сейчас совсем ни к чему…»
Ночные прогулки на пароходах были популярным развлечением в тридцатые годы в Сент-Луисе, и однажды у меня было свидание с юной леди из весьма знаменитой семьи Шото, семьи, ведущей свою родословную еще с тех времен, когда Сент-Луис был французской территорией в Штатах. По-моему, с нами была еще Роза.
Я был совершенно очарован красотой мисс Шото, и на следующий уик-энд — я тогда работал в обувной компании — пригласил ее еще раз и получил вот такой отказ: «Спасибо тебе, Том, только у меня очень тяжелый случай аллергии на розы».