Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Суд над гражданином Литовской республики Менахемом Лурье был скорый и справедливый. Как взломщика и вора, угнавшего у официального лица лошадь английской породы его приговорили к пяти годам заключения в каторжной тюрьме. И куковать бы ему в ней на нарах весь срок от звонка до звонка, вспоминая за решеткой цыганский табор, Ильду с ее бесовскими чарами, бездонными, как омут глазами, если бы в одночасье в Литве не сменилась власть, и в тюрьме не появились бы следователи в чужеземной форме с невиданными знаками отличия и не принялись бы сортировать и отсевать заключенных.

— За что, голубчик, сидишь? — спросил его по-литовски веснушчатый офицер в новехонькой форме и с красной звездой на фуражке...

— У бургомистра

нашего местечка лошадь угнал. Хотел помочь одному попавшему в беду семейству, — воспрял духом Менахем.

— Лошадь? У бургомистра? Да за это же, голубчик, тебе не отсидка положена, а высокая правительственная награда… медаль за проявленное милосердие. Ты, можно сказать, против нашего классового врага — буржуев пошел.

— Да не пошел я против... Просто так вышло. Я…

— Ладно, — перебил его горбоносый и рукавом мундира вытер со лба блестевшие росинки следовательского пота. — Твоя фамилия Лурье?

— Правильно. Менахем Лурье.

— Так вот что, товарищ Лурье: собери свои монатки, и на выход!

Когда Менахем вернулся в местечко, там уже прежнего бургомистра не было — на своем заграничном автомобиле он заблаговременно укатил в Тильзит к немцам. Не шлифовал больше казенными ботинками улицы Йонамиестиса и дозорный Пятрас Гаршва, высматривавший лишнюю кошерную рюмку: Советы у него отняли потертую кобуру с чешским браунингом, и каждый Божий день он аккуратно заливал свое безысходное горе не кошерной наливкой у Гедалье Казацкера, а хуторским самогоном.

Выпущенного из тюрьмы Менахема в местечке встретили холодно и даже враждебно. Еще бы — взял и опозорил всех перед всем миром. Теперь куда ни пойдешь, куда ни поедешь — всюду слышишь: ах, эти йонамиестские конокрады!

Только хромоножка Браха и престарелый рабби Иехезкель не отвернулись от Менахема — всячески помогали ему поскорей оправиться от каторги и подлечить дырявые легкие.

— Не осуждайте его! Добро в одиночку не ходит, — уверял противников Менахема рабби, умудренный жизнью и не склонный к окончательным приговорам. — Чтобы сделать доброе дело, человеку иногда приходится брать и зло в компаньоны...

Браха поила его разными целебными отварами, готовила для него еду, обстирывала, защищала от дурной молвы, а рабби Иехезкель все время подыскивал для него какое-нибудь занятие — то попросит половицы в синагоге перестелить, то окна застеклить, а то и сколотить для богомольцев новые скамьи.

Благоволил к "политзаключенному" и новый помощник бургомистра — брат сапожника Гедалье Казацкера — коммунист-подпольщик Хаим по прозвищу Рыжий. По его подсказке Менахема, как борца против угнетательского строя, избрали в какой-то местечковый совет трудящихся, но избранника ни советы, ни дурная молва, ни наставительные беседы с рабби Иехезкилем не занимали. В свободное от работы время Менахем сидел дома и неотрывно смотрел в окно, а в погожие дни отправлялся подышать свежим воздухом на косогор, где последний раз виделся с Ильдой. Тут, на пустыре, под открытым небом, он мог под миротворное журчанье Вилии без всяких помех предаваться воспоминаниям. Иногда он засыпал на осеннем солнышке, и ему снились цыганские шатры, раскинутые на пустыре; неоседланная вороная лошадь, спокойно прядущая мшистыми ушами; утренний жар Ильдиных губ, обжигающих своим прикосновением его, Менахема, шершавую руку; огромные, как луны, латунные серьги, позвякивающие в тишине — динь-динь-динь; Ильда, шепчущая ему на ухо по-цыгански какие-то слова. Менахем силился понять их потайной, будоражащий смысл, который ускользал от него, как только она их произносила. В сон на цыпочках входила верная Браха, поила его каким-то сладким и дурманящим зельем, а он у нее как будто спрашивал, как по-цыгански любовь. "Как и на идише", с придыханием отвечала Браха. "На всех языках любовь — всегда любовь". Менахем просыпался и растерянно оглядывался — вокруг носились и жужжали шмели, по небу

плыли легкие перистые облака, и в самое близкое из них, которое висело над ним, он кутался, как в саван, и таял вместе с ним в предвечернем мареве…

После смены старой власти табор в Йонамиестисе больше ни разу не появился.

— Границу с Польшей перекрыли. Сюда никого не пускают. Но говорят, в Кедайняй какие-то цыгане объявились, — стараясь утешить Менахема, сказала как-то чуткая Браха.

Ее слова приободрили беднягу, и он подумал, не съездить ли ему в Кедайняй — от Йонамиестиса туда было рукой подать. Но тут один за другим из жизни ушли его родители. Отец — в сентябре сорокового, а мать через два месяца — на Хануку. А потом… потом началась война русских с немцами, и всем стало не до цыган.

На улицах местечка снова утвердился Пятрас Гаршва, правда, в штатском, без чешского браунинга на заднице, но зато с белой нарукавной повязкой и заряженным автоматом наперевес.

Вместе со своими дружками он сгонял, как скот, на рыночную площадь Йонамиестиса всех евреев, которых он когда-то охранял и у которых не раз опохмелялся, не брезгая закусывать и подозрительной мацой.

Впереди всех ковылял рабби Иехезкель с Черной и своим выводком.

— Успокойтесь! Положитесь на Господа! — твердил он.

— Сейчас Господь не тот, кто на небесах, а тот, в чьих руках автомат с полной обоймой, — проворчала Черна.

Сапожник Гедалье Казацкер по старой дружбе допытывался у автоматчика Гаршвы, куда тот их гонит.

— В рай, — с ухмылкой ответил Гаршва. — И чтобы не было обиды, всех разом — одним махом.

Менахем-цыган в рай попал не сразу — сперва из Йонамиестиса в каунасское гетто, а оттуда в Польшу, в лагерь.

Лагерь назывался невинно и звонко — Майданек.

От него до рая, как оказалось, было ближе, чем от родного дома до рыночной площади в Йонамиестисе. Каждый день под звуки бравурной музыки в рай отправлялись сотни.

Покойницкая команда, в которую кроме Менахема определили поляка Яцека, француза Жюстена и датчанина Харальда, каждое утро подкатывала к дверям битком набитого еврейками и цыганками женского барака и выносила из него свежие, еще не остывшие трупы голых, обезображенных голодом и побоями невольниц. Задыхаясь от ужаса и жалости, возчики сваливали белеющие, как сухие берёзовые поленья, тела на дно скрипучей, пропахшей тленом телеги и доставляла их в лагерное чистилище — крематорий.

По ночам Менахема мучили кошмары — он представлял себе, как лежит на досках, голый, еще живой, под грудой покойников, как телега подъезжает к крематорию, как возчики хватают его за ноги и за руки и швыряют в зев пылающей, ненасытной печи. Менахем в ужасе вскакивал с нар, пялился в густую, как обувная вакса, вонючую темноту и на весь барак что есть мочи кричал:

— Что вы делаете?! Я еще живой! Живой!

После этих еженощных снов и ежедневных рейсов Менахему до дрожи хотелось, чтобы поскорей покончили и с ним. Он нисколько не сомневался, что и ему давно уготовано место в покойницкой телеге и что никакого чуда не произойдет. Сегодня он, как в гроб укладывает других, накрывает их рваной попоной, а завтра новая покойницкая команда швырнет его на дно телеги и повезет к печам.

Но уж так повелось на белом свете: когда изверишься во всем, когда смерть кажется Божьей милостью, как раз и случается чудо.

В начале второй лагерной зимы с ее жестокими морозами Менахем в женском бараке, куда он вместе с напарниками зашел за очередным грузом, вдруг увидел женщину и обомлел:

— Ильда! — окликнул он ее.

Одетая, как чучело, в какие-то топорщившиеся лохмотья, коротко, почти наголо остриженная, без своих латунных серёг в маленьких, заросших пушком ушах, в стоптанных, рваных ботинках, она даже не шелохнулась — стояла у нар и с напускным спокойствием смотрелась в осколок мутного, со стершейся амальгамой зеркальца.

Поделиться с друзьями: