Менделеев
Шрифт:
Город Симферополь не обманул ожиданий Менделеева и открылся перед ним во всей своей неприглядности: «По дороге к Севастополю, где кишит народ, шныряют быстрые лошади татар, скрыпят их арбы и идут постоянно войска, по этой дороге открывается прекрасный вид на наш жалкий, в сущности, городок. Направо вы видите низенькие дома, здесь всё из камня — дерева и кирпича вы нигде почти не встретите, — а между тем кой-где торчат высокие, тонкие башенки — это татарская часть города и минареты мечетей, налево идут три-четыре прямых, широких улицы, стоят две-три церкви — это и весь почти город, особенно если к трем прямым улицам добавите пять-шесть кривых, узких до того, что две арбы в них не разъедутся. Всё это белеет и от того кажется чистым, но взгляните поближе на площадь, в эти узкие улицы, не говорю о татарской и еврейской частях, и вы увидите, что во всём этом чисты и белы одни только стены…»Подробнейшие письма, которые Менделеев в большом количестве пишет с первых дней пребывания в Симферополе (за две с половиной недели, по его собственным подсчетам, он отправил 18 посланий), дают весьма неутешительную картину его нового места жительства. В городе стояла страшная пыль, воздух был отравлен миазмами, исходящими из многочисленных лазаретов, и дымом от костров, в которых за городом сжигали падаль. По улицам постоянно двигались повозки
Между тем в местном театре давались ежедневные аншлаговые спектакли ( «…да нехай ему, как говорят малороссы, был раз — теперь уж и калачом не заманишь»), на бульваре, примыкающем к ручью под названием Салгир, регулярно устраивались гулянья, каждый день звучала «до отвращения плохая военная музыка», которую съезжались слушать раненые и здоровые офицеры, комиссариатские и провиантские чиновники, местные служащие и даже несколько дам. Вообще в городе находилось много офицерских и унтер-офицерских жен, но им было не до гуляний. Дороговизна и теснота в Симферополе стояли страшные. Уже в октябре цены на дрова поднялись до семидесяти рублей серебром за сажень — при этом месячная зарплата Менделеева составляла всего 33 рубля. Семьи учителей находились в бедственном положении. Менделееву повезло — его и еще одного холостого инспектора приютил в комнатке при гимназическом архиве директор гимназии С. С. Дацевич.
Целый этаж Симферопольской гимназии также был отдан под лазарет, однако в остальных классах продолжались занятия, которым молодой учитель отдавался, насколько хватало физических и душевных сил. Заниматься подготовкой к магистерскому экзамену было невозможно — книги, которыми снабдил его институт, вместе с другим багажом были отправлены в Одессу. Гимназическая библиотека, весьма слабо укомплекктованная, еще и находилась в процессе эвакуации в Орехов. Не иначе как начальство имело основания опасаться того, что противник может дойти и до Симферополя. «Всё это вместе, — писал Менделеев, — делает жизнь мою и скучною, и тяжелою, и бесполезною…»Тем не менее из писем видно, что он жадно ловил любые вести с затухающей войны. Пессимистический настрой относительно своего будущего не мешал пылать его яростному боевому духу. Ни ум, ни душа молодого учителя не могли смириться с явным поражением, которое отсталая Россия терпела от вцепившихся в Крым англичан и французов. В Петербурге он, возможно, и понимал всю горестную безнадежность ситуации, в которой оказались русские войска. Но здесь, в непосредственной близости от событий, он, несмотря ни на что, верил в победный перелом войны. Он писал своим корреспондентам:
«Особенно интересовал меня рассказ о взятии Малахова кургана — об этой кровавой стычке горсти людей, захваченных почти врасплох под блиндажами… — об этой битве против 3000, когда помощь не могла прийти по трудности всхода на курган, по недостатку распорядительности — ибо все начальники только при начале битвы были ранены. О настоящем положении дел могу сказать вам только немногое. Наша позиция на Северной очень тесна и с моря, и с Бельбека, и с юга… Несмотря на сильное бомбардирование после отдачи Севастополя, на Северной произошло очень мало потерь, почти ничего даже — всего человек 10–20. Солдаты теперь отдыхают. Батареи на этой местности устроены превосходно, имеют по 200 орудий и отлично обстреливают друг друга (то есть батареи располагались на расстоянии пушечного выстрела. — М. Б.). На Бельбеке лагерь и лазареты. Со стороны Черной наша позиция превосходно защищена превосходными крутизнами Мекензиевой горы и Инкермана, где расположены войска и построены батареи. Это место, как говорят, неприступно.
Теперь всё внимание сосредоточено на окрестности Евпатории. Союзники даже построили свои батареи около деревни Саки. Наших сил здесь очень много, и они расположены так, что могут отразить вышедших из Евпатории; особенно важна позиция гренадер близ Перекопу.
Третьего дня было около Евпатории дело: окружили отряд французской кавалерии в 5000 чел. И взяли у них 3 пушки. Ждут здесь большого дела. У Феодосии и Керчи также поджидают дел. Если к началу октября ничего важного не произойдет, то далее ожидать будет нельзя — начнутся непроходимые грязи. Все военные действия от нас за 50 или около верст, а здесь как ни в чем не бывало, будто за тысячу, — идут классы гимназии, театры, разгул и кутеж ежедневно…»
«Военная» часть менделеевских писем из Симферополя отчасти объясняет приписку Ольги Басаргиной к одному из писем ее мужа Дмитрию. Еще до поездки Менделеева в Крым она боялась, как бы ее пылкий брат, несмотря на болезнь, не поступил в военную службу: «…я опасаюсь, чтобы тебя не увлекло ратное дело, в котором ты пользы никакой не принесешь, а между тем испортишь всю свою будущность…» Скорее всего, какие-то мысли на этот счет у Менделеева были, причем его притягивала отнюдь не военная карьера, весьма далекая от его призвания, а искреннее желание встать на защиту отечества. Единственной преградой, удержавшей будущего ученого (с его-то психофизикой!) от стремления попасть в «дело», была болезнь. Характерно, что, продолжая собирать информацию с театра военных действий и анализировать принимавшиеся там решения, он вскоре приходит в отчаяние от бездарности военачальников и безынициативности офицеров. Да и внутренний мир военных, заполнивших Симферополь, ему совершенно чужд. Будучи максималистом, Менделеев начинает чувствовать неприязнь к плохо образованным, дурно воспитанным, но держащимся с большим апломбом молодым дворянам в офицерских мундирах. Этого не мог не заметить еще один менделеевский корреспондент — его бывший учитель М. Л. Попов, писавший в Симферополь в декабре: «…Правда, всё военщина окружает тебя, но между молодыми офицерами, особенно морскими, ты можешь встретить очень порядочных людей, и тогда, может быть, помиришься с военщиной».
Казалось, в холодном, предзимнем Симферополе только Николай Иванович Пирогов, после сдачи Севастополя оперировавший со своими немногочисленными помощниками и помощницами в симферопольских госпиталях, не щадя себя, с толком служил
спасению несчастного отечества — в буквальном смысле, поскольку речь шла о жизнях тысяч израненных пулями, изрубленных палашами и ятаганами, исколотых штыками и контуженных бомбами сынов этого отечества. В ходе бездарной Крымской войны он сделал около десяти тысяч уникальных, невиданных по тем временам операций. Иногда Пирогова называют начальником медицинской службы оборонявшей Крым русской армии. На самом деле этот удивительный человек никакой должности не занимал, да и никакой структуры по спасению раненых в России еще не было. Она и возникнет только благодаря Пирогову. В Крым же он попал не просто «на общественных началах», а в результате милости, оказанной ему императорской сестрой Еленой Павловной. Великая княгиня, возглавлявшая либеральный придворный лагерь, как раз отправляла в Севастополь большую группу сестер Крестовоздвиженской общины, подготовленных для помощи раненым, и взяла на себя смелость назначить ее руководителем опального, практически отставленного от работы в Петербургской Медико-хирургической академии Пирогова.Николай Иванович был человеком самой нужной и полезной русской выделки — чистым и честным тружеником вне всякой идеологии, если не считать таковой глубокие чувства долга и милосердия. Полагая в простоте, что «в делах общей пользы излишне просить, когда долг повелевает требовать», Пирогов за свою жизнь нажил неисчислимое множество врагов. Он требовал у казнокрадов лекарства и еду для больных и раненых, но в своем благородстве даже не предполагал, сколь неразборчивыми в средствах могут быть его оппоненты, которые в ответ на его разоблачения использовали не только обычную клевету по служебной линии, но и тогдашние массмедиа, в первую очередь булгаринскую «Северную пчелу». В конце концов коллеги даже предприняли попытку объявить его сумасшедшим. Крымская война была не первой в его жизни военного врача. Уже в ходе Кавказской кампании он опробовал применение в полевых условиях эфирного наркоза и гипсового бинтования. Гибель на его глазах тысяч солдат, с невиданным мужеством и рабской покорностью лезших под грохот пушек и барабанов по отвесным скалам на приступ, и смерть искалеченных жертв этого бессмысленного геройства от отсутствия перевязочных средств и простейших лекарств заставили его в отчаянии кинуться к военному министру А. И. Чернышеву. В ответ на горячую, сбивчивую речь Пирогова тот подверг его холодной и жестокой выволочке за непорядок в мундире. Не в силах понять случившееся, врач в конце аудиенции потерял сознание.
С тех пор Пирогов считал войну травматической эпидемией. Это была спасительная для разума формулировка, позволявшая активно и разумно действовать в условиях самоистребительных столкновений огромных вооруженных масс людей. Такое видение войны не давало возможности опускать руки ни при каких обстоятельствах, эмоционально адаптировало хирурга к самой страшной ситуации, освобождая при этом от бесполезного осуждения человеческого и государственного безумия. Вы воюете? Значит, вы подверглись страшной травматической эпидемии. Я не знаю, какая бацилла возбуждает эту эпидемию, но вы — мои братья и мои дети; я врач, я буду спасать вас, как только могу. Это, конечно, не значило, что всё остальное ему было безразлично. У бесстыжих интендантов, вороватых аптекарей и равнодушных командиров не было врага страшнее Пирогова. И все-таки главным делом была травматическая эпидемия. Кроме содержавшегося в этой пироговской формуле личного, спасительного смысла, она сама по себе в своем прямом значении была крупнейшим открытием в военной медицине, поскольку знаменовала коренную перестройку всей системы лечения раненых.
Пирогов видел, что тысячи успешных операций, проведенных им в ходе Кавказской и Крымской кампаний, совсем не равнялись количеству спасенных жизней. Находясь в скученных, антисанитарных условиях, прооперированные раненые сплошь и рядом заражали друг друга и гибли от гнойных инфекций. Он предложил вполне логичный выход: следовать правилам, разработанным для «гашения» инфекционных эпидемий. Доставленные с поля боя раненые должны были проходить сортировку: нуждающиеся в срочной хирургической помощи немедленно шли под нож, после чего быстро вывозились из района боевых действий и далее рассредоточивались по всей территории России; тем же, чья жизнь не была под угрозой, операции делали в тылу. Разделение и рассеяние. Пирогов впервые ввел понятие эвакогоспиталей и разделил страну на необходимое количество эвакорайонов. Впрочем, эти идеи Пирогова, такие бесспорные сегодня, тогда в России не были оценены и признаны, ведь к нему мало кто прислушивался, а аудиенции у важных особ часто заканчивались для Николая Ивановича истерикой и беспамятством. Зато за границей его груды изучались с самым пристальным вниманием. В 1870 году Пирогов по приглашению Красного Креста посетил военно-санитарные учреждения на театре Франко-прусской войны. Немцы встречали его как самого почетного и дорогого гостя. Еще бы! Его взгляды, изложенные в «Началах военно-полевой хирургии», получили у них всеобщее распространение, а его план рассеяния раненых использовался в самых широких масштабах. Прусские генералы имели все основания поднимать в ею честь бокалы с шампанским и кричать «прозит!».
Перед отъездом из Петербурга Менделеев посетил профессора Здекауэра. Тот еще раз осмотрел Дмитрия, неопределенно хмыкнул и, узнав, что больной отправляется в Симферополь, сел писать письмо коллеге Пирогову, прося его подтвердить пли опровергнуть диагноз. Тут впору опять вернуться к разговору о том, что определяло взаимоотношения внутри тогдашнего ученого сословия. Очевидно, что профессор Здекауэр, много сделавший для русской медицины, в силу происхождения и общественного положения наверняка не считал Пирогова своим другом и не оказывал ему никакой поддержки в трудные времена. Пирогов также прохладно относился к Здекауэру. Но цену друг другу они знали и оба одинаково понимали профессиональную этику. Взялся же лейб-медик просить изгнанного отовсюду врача о консультации, сел писать серьезное письмо. Куда? На войну. Кому? Человеку, который мог опровергнуть его диагноз, поставленный на основе долгих наблюдений. И, наконец, ради кого? Ради казеннокоштного чахоточного студента, проконсультировать которого когда-то попросил его скромный институтский лекарь Кребель, и очевидно, не ради гонорара.
Добравшись до Симферополя, Менделеев не сразу пошел к Пирогову. Он долго выбирал время для визита, но его, подходящего, попросту не было, потому что Пирогов дни и ночи не отходил от операционного стола. По городу ходили слухи о том, что Пирогов буквально жертвует своим здоровьем ради спасения раненых и что те, равно как и сестры милосердия, его просто боготворят. Говорили, что сестры (среди них были не только простолюдинки — сегодня почему-то чаще всего вспоминают солдатскую дочь Дашу Севастопольскую, — но и аристократки вроде баронессы Екатерины Будберг и дочери петербургского губернатора Екатерины Бакуниной) тоже отказывают себе в сне и пище и что они по примеру врача настолько исполнены праведным гневом к бесчестным поставщикам медикаментов, что, поймав за руку какого-то симферопольского аптекаря, заставили его написать покаянное письмо и повеситься.