Менделеев
Шрифт:
«Я должен чаще вспоминать:
Молчи, скрывайся и таи И чувства, и мечты твои, Пускай в душевной глубине И всходят и взойдут от, Как звезды ясные в ночи…»Отрывок из стихотворения Тютчева писался по памяти, поэтому был частично перефразирован. Дальше молодой Менделеев поместил несколько выведенных для себя жизненных правил и научных установок:
«Не умничать, когда ясно говорит внутренний голос воли.
Не предаваться желанию, когда ясно говорит против него ум.
Знакомых много не иметь.
От женщин подальше…
На шатком и бесплодном пути слепого опыта и наблюдения нет границы ошибкам. Так, если б доказали и не определили преломляемость — в атмосфере лучей, — не могли бы делать поправок в наблюдениях.
Наблюдение и опыты, направленные мыслью и охраненные знанием, — нет границы
Из этого дневника мы узнаём, чем занимался Менделеев в оставшиеся до отъезда полтора месяца. Продолжал работать: перегонял бром, определял его капиллярность, приготавливал цинк-этил, запаивал трубки, занимался гликолем… Утром 10 января при кипячении лопнул дилатометр, потом пролился столько трудов стоивший гликоль и лопнула трубка с цинк-этилом. В довершение несчастий в тот же день от некоего Ферингера был получен отказ в займе. Теперь оставалась одна надежда на Ильина, который в Петербурге пытался получить от факультета деньги, причитавшиеся Менделееву за приват-доцентство. Вообще с финансами было плохо: «Беда, право, с деньгами — скуку они крепкую наводят мне». Разбирал бумаги, чистил приборы, хлопотал по поводу перевода своих статей, писал письма, встречался с друзьями. Разбирался в своих чувствах — кто из друзей ему более дорог. Разобрался: «Их троих, Савича, Бородина и Олевинского, от души люблю …»(не мог знать, что через короткое время вслед за Олевинским уйдет из жизни и Савич, придумавший для него ласковое имя Менделеюшка). Катался со знакомыми и какой-то княжной на санях, слушал, как княжна читала свой роман, принимал ее у себя, снова встречался с ней в гостях и уже думал, как бы от нее отделаться… Бывал в театре, по вечерам заходил к Агнессе, а чаще к Гофманам — там после пунша, бывало, пели народные песни. «Хлопче-молодче… будешь кулаками слезы утирати». Часто расстраивался, не спал ночами, плакал, пил чай. Снова и снова пытался понять: почему идет туда, куда ум не велит, почему подозрителен к чужим недостаткам и невнимателен к достоинствам, отчего не бежит от Фойхтман и зачем сближается с Олевинским? И какое место в жизни должна занимать личная драма? «Но что же и за жизнь была бы без этого? Слава Богу, это не раздробляет как порок, это создает внутреннюю крепость и простоту — кулисы падают понемногу. Странно только, а с жизнью нашего организма, верно, мелкий глупейший расчет живет рядом с огромными тратами, грязь с чистотой — не разберешь эту массу хаотическую».Начинал запаковывать лучшие трубки и термометры, менялся с коллегами — отдавал тяжелое оборудование взамен легких трубок и химикатов, потом снова бросался работать. Старался ни в чем себе не отказывать, пытался забыться с помощью карточной игры, но ничто не спасало от тяжелых раздумий. Временами он бывал очень раздражителен: «В театр пошел. Стоять пришлось в партере. Подле стоял немец, с которым играл раз в шахматы. Вопрос его, когда узнал, что я русский: «Скажите, пожалуйста, отчего русские не носят своей национальной шапки, как поляки?» Это занимает его давно, видите, — вот уроды-то».Встретился с проезжавшим через Гейдельберг Вышнеградским — тот с молодой женой только что прибыл в заграничную командировку…
Проводы его в Россию состоялись 18 февраля. У Гофманов собралось много народу — русских и немцев. Эрленмейер подарил на память порт-табак. Банкир Циммер выставил в честь Менделеева 18 бутылок отличного вина, а также пунш. Речи так и лились. Говорили об отношении немцев к русским, о том, что интересы науки выше всего и другим интересам не подчиняются, об Америке, Гарибальди и освобождении крестьян. Честные немцы признавали, что Менделеев ничего у них не перенял, а только получил возможность для раскрытия своего дарования. Сам виновник торжества провозгласил заключительный тост — естественно, за полное преобладание унитарной системы. «Что было со мной — не знаю — не пьян был, но что-то внутри холодило и подымало жар — распустился так — плакать хотелось. Я просто возвращаюсь к детству — часто уж плакать хочется. И проплакался, и со всеми мирно расстался…»
Минорное настроение возвращающегося на родину Менделеева было связано со многими причинами, но менее всего — с недостатком патриотизма. Даже в самых восторженных его письмах из-за границы находим строчки о том, как не хватает ему воздуха родной Сибири, или о том, как живо он продолжает ощущать свою неразрывную связь с университетским Петербургом. Во всех критических ситуациях — исследовательских, любовных, связанных с болезнью или душевным смятением, — у него один выход: погостил — пора и честь знать. Нужды, грозящей ему на родине, Менделеев не боялся, о чем также не раз писал друзьям и родственникам. Очевидно, что ни он, ни его друзья по Гейдельбергу не стремились остаться за границей навсегда (думается, за одно такое желание человек был бы лишен дружеской любви) — наоборот, их мысли были связаны с родиной и почти все они после возвращения верно ей служили, став видными деятелями отечественной науки и просвещения. Тут было другое. Для любого ученого невыносима сама мысль бросить начатые исследования без всякой перспективы их продолжения. Для Менделеева же, с его душой художника, было не менее тяжело по сухому распоряжению петербургского начальства расстаться и с недосмотренной, «недохоженной» землей великой культуры. Нельзя также забывать, что пребывание в Европе пришлось на время его молодости, когда он должен был многое в себе понять: каков он в науке, в дружбе, в отношениях с женщинами, что ему в жизни необходимо, а без чего можно обойтись… Он многого и не просил — еще год, полгода, несколько месяцев спокойной жизни. Но опять, в который раз, события застают его не вовремя, и конец командировки наступает раньше, чем созревает желание вернуться. Значит, так было надо.
Атмосфера служения науке, сложившаяся в русской колонии во времена Менделеева, оказалась недолговечной. Менее чем за год здесь всё переменится. Не успеют члены первого кружка разъехаться по своим кафедрам, как сюда хлынет совсем другая русская публика. Группа выпускников и молодых университетских преподавателей, прибывших под руководством Пирогова для «приуготовления», почти затеряется в потоке молодых людей, пожелавших после закрытия Петербургского университета учиться в Гейдельберге. Впрочем, их учеба будет мало похожа на занятия предшественников. Русская читальня сразу же заполнится запрещенной в России литературой социалистического толка. Начнет выходить русский журнал с залихватским названием «Бог не выдаст, свинья не съест» (его издателем станет русский студент Евгений де Роберти де Кастро де ла Серда, в будущем — автор концепции гиперпозитивизма). На первый план выйдут политические и литературные диспуты, общественная жизнь полностью захлестнет учебную и научную работу. Университетская гауптвахта, ранее «обслуживавшая» исключительно подгулявших буршей, теперь будет нередко заполняться буйными русскими студентами, о чем до сих пор свидетельствуют надписи на ее стенах (самый яркий автограф оставил здесь некто Protopopoff).
Русская разновозрастная публика бурно откликалась на любое мало-мальски значимое политическое событие. Здесь триумфально встречали сына Герцена, посылали приветствие Линкольну, поддерживали Польское восстание. Даже своего «дядьку» Пирогова стипендиаты убедили заняться
лечением раненого Гарибальди (Николай Иванович поехал-таки, выставил из комнаты генерала дюжину европейских светил, запускавших по очереди пальцы в рану в поисках застрявшей пули, приказал переставить кровать Гарибальди поближе к свежему воздуху и солнечному свету и без всякой операции заставил пулю выйти). А заехавшему в Гейдельберг министру просвещения Путятину колонисты устроили ночной кошачий концерт, обернувшийся форменным скандалом и в России, и за рубежом. В 1862 году, сразу после выхода романа «Отцы и дети», члены колонии, обидевшись на замечание в его тексте в адрес бывших студентов Гейдельбергского университета, после возвращения в Россию якобы неспособных отличить кислород от азота, устроили публичный суд над романом и его автором. В новой русской колонии воцарилась мода на бесцеремонные выходки, безапелляционные суждения и абсолютную политическую нетерпимость. При этом «дикие русские юноши» (по выражению Тургенева) считали, что их должна слушать, раскрыв рот, не только Россия, но и вся Европа. Скандальная слава русских недоучек из Гейдельберга докатилась даже до Карла Маркса, внимательно наблюдавшего за всеми очагами революционного движения. Увы, классик диалектического материализма высказался по их поводу с пренебрежительной иронией… Ненастоящие революционеры. Так будет до 1866 года, когда после изменения политической ситуации в Германии русская революционная оппозиция потянется в Швейцарию. И вот там уже запахнет настоящей крамолой…Глава пятая
ПРОФЕССОР
Возвращаться Менделеев решил не спеша, как бы совершая очередное путешествие. В Гисене заночевал и сделал несколько визитов. Потом задержался в Берлине — ходил по музеям и галереям, тешился Каульбахом, Тицианом, Корреджо и, конечно, Рубенсом — «Судом Париса». Полнота жизни на великих полотнах взрывала в молодой душе надежду. Всё будет хорошо, Европа. Я к тебе вернусь. Приеду и опять уеду. И снова вернусь. Потому что мысль к чувству не пришьешь и Европу к России не припаяешь. И не надо, и слава богу, что они сами по себе — гудящий русский простор и Рубенс с альпийскими мостами. И что можно путешествовать. Какое всё-таки счастье, что можно путешествовать! В Новом берлинском музее Менделеев забрел в Египетский двор и пришел в восторг от колонн с иероглифами, огромной статуи сфинкса и еще больше — от ч'yдной живописи, которой оформители украсили стены: «Особенно удивительны статуи две среди воды, солнце из-за одной — диво что такое, так и полетел бы».
В русском посольстве ему вручили пакет, который нужно было передать в Петербурге в канцелярию Министерства иностранных дел (была в России такая практика использовать путешественников из числа благонамеренных граждан в качестве дипкурьеров), и выдали по этому поводу курьерскую подорожную. И будто бы сразу Россия придвинулась. Выехал из Берлина третьим классом. В вагоне, где было всего четыре «чистых» скамьи, наряду с немецкой речью уже громко звучал простой русский говор. Всю дорогу до Кенигсберга он рассказывал двум русским купцам об Италии. Купцы восторженно крякали и временами забывали закрыть рот от восхищения. Потом еще три часа езды, пересадка, недолгий сон и вот она, русская граница. Поезд дальше не шел, границу пересекали на санях, Прусский шлагбаум был поднят, и никого возле него не было; русский — опущен, рядом два солдата проверяли паспорта и просили на водку. Далее таможня — там увидели, что едет курьер, и не стали досматривать. Опять же на санях (извозчики удивлялись, почему государев курьер мало того что не дерется и не ругается, так еще деньги платит и на водку дает) добрался до недостроенной железной дороги в Ковно — регулярного сообщения по ней еще не было, но поезда кое-как двигались.
Кондуктор с дорожными рабочими подсадил курьера с вещами в багажный вагон. Долго ждал отправления (благо в вагоне было натоплено), беседовал с кондуктором, дивился его «российскому духу». Тот жаловался на жизнь: французы, ведущие строительство, не разрешают брать хабар с пассажиров, к тому же всё больше поездов начинают ходить по расписанию, пассажиры садятся с билетами, да и вообще с немцев да поляков много не возьмешь — не понимают, бестии, порядка; другое дело — наши купцы: могут сразу трешку дать. Наконец поезд двинулся, но с частыми остановками из-за продолжавшихся дорожных работ. Кондуктор куда-то убегал, потом возвращался замерзший и снова начинал с тоской вспоминать времена, когда он имел по 25 рублей с поезда. Говорил тихо, с оглядкой на французского инженера, который сидел на специально принесенном для него стуле и всю дорогу молчал. Дальше Ковно составы еще не ходили, пришлось снова мчать на санях, чтобы поспеть в Динабург на последнюю пересадку. Дорога была вся в ухабах, дышло то ныряло вниз, то задирало лошадей вверх так, что они становились на дыбы. Часто рвались постромки. Наконец перемахнули через Двину и подкатили к поезду — как раз к третьему звонку. Менделеев уже привычно показал курьерскую подорожную, и его пустили в хороший, удобный вагон второго класса. Познакомился с попутчиками — офицером, следовавшим из служебной командировки, казанским помещиком, изучавшим сельское хозяйство в Саксонии, и немкой-гувернанткой. Потом подсел какой-то учитель из Одессы. Рассказывал им о немецких студентах. А что в России? Да так как-то всё. Крестьянский вопрос опять отложен. Для народа пооткрывали воскресные школы, да мало кто туда ходит. Потом заснул. В Царском Селе на вокзале вспомнил: забыл мальчишке-ямщику с последней станции на водку дать, спешил. Всем дал, а ему — нет.
Ранним утром Дмитрий Иванович завез пакет в министерство, бросил вещи у приятеля и, не сменив дорожного костюма, помчался к Воскресенскому. Александр Абрамович был с ним ласков, звал обедать — сегодня и каждый день, — но ничего конкретного в смысле заработка не предлагал. Звание университетского приват-доцента за Менделеевым всё еще сохранялось, но само место было занято Соколовым. О прочих возможностях — ведь Воскресенский руководил кафедрами в нескольких заведениях — старик пока помалкивал, возможно, был несколько уязвлен «физическим уклоном» своего ученика или успел ознакомиться с известным нам пассажем в послании попечителю. Дмитрий Иванович простился с Воскресенским и успел застать на квартире собиравшегося на работу Ильина. Тот тоже не мог посоветовать ничего дельного. Поговаривают, что Воскресенский вроде собирается оставить свое место в Корпусе инженеров путей сообщения. Такую новость хорошо бы услышать от самого Александра Абрамовича. Ильин рассказывал, что жизнь в Петербурге дорожает не по дням, а по часам. Начали тянуть водо- и газопровод, да контроль ча этим серьезным делом никудышный — уже был взрыв газа на Мещанской. Демидов, бывший менделеевский ученик, дрался на дуэли с бароном Мейендорфом и ранен в обе ноги. Янкевич, тот самый, что отдал Менделееву свою одесскую вакансию и так удачно начал карьеру в столице, оказался замешан в деле о закладе подложных документов… На прощание Ильин также потребовал, чтобы Менделеев ежедневно являлся к обеду. Это пришлось очень кстати — кроме долгов у Дмитрия Ивановича была разве что ассигнация, чтобы снять дешевое жилье, да мелочь в кармане. Он тут же подыскал себе квартиру — за Тучковым мостом, в доме с табачной лавкой (такой теперь у него и будет адрес: «Табачная лавочка за Тучковым мостом» — не очень серьезный, но письма будут доходить исправно). Дворник, сдававший квартиру в полуподвале, просил 15 рублей, сторговались на десяти. Вход был через кухню, сама комната хотя и невысока, но довольно велика и удобна. Поехал за вещами, по пути осмотрел новый памятник Николаю I— не понравился. Вечером надел фрак и отправился к Протопоповым. Дверь открыла Феозва, посмотрела на гостя и не узнала.