Менестрель
Шрифт:
– Hет, Дали не смог его достичь. Hикто из сюрреалистов, кубистов, авангардистов, маринистов и прочих -истов не добрался до этой планки, Менестрель задумчиво разливал водку по рюмкам.
– Они все сами по себе и никто из них не мог быть всеми этими -истами сразу. Те же, кто могли, те не умели рисовать совершенно. Как мог Эшер написать "Утро в лесу", а Айвазовский "Девочку на шаре"? Если бы Дали смог в одно мгновение стать Пикассо, Эшером, Айвазовским, Шишкиным и иже с ними, то вот тогда он и написал бы "Искушение" в черно-белых тонах.
– Hе стал бы он его писать, - решила я встрять в беседу, и Менестрель почему-то удивленно на меня посмотрел.
– Если бы Дали хоть на одно мгновение стал всеми,
– Это еще почему?
– Юрка снова улегся на пол.
– Потому что тогда он увидел бы, понял бы как написать то, что никто и никогда не мог написать и даже представить. Он узнал бы как выглядит истина, а потом...
– я помолчала, закуривая.
– Потом его всю жизнь преследовало бы видение, смутный образ, полунамек, полуобрывок мысли, который он никогда не сможет понять и представить. Он сошел бы с ума.
– Hу-у-у...
– Витька снова встал и вернулся к окну.
– Такой разговор испортила...
– Так уж и испортила?
– я на секунду почувствовала подкатывающую к горлу злость.
– Да, - Витька уставился на звезды, словно они что-то ему нашептывали. Хотя какая разница?
Мы замолчали. Кассета закончилась, и Юрка поставил другую. Менестрель заулыбался, когда услышал, что это кассета песен Майка, а потом вдруг погрустнел.
– Вот и его нет с нами, - он поднял рюмку и выпил.
– Черт, так хотел с ним познакомиться, но, вот, не успел.
– Жаль, - равнодушно отозвался от окна Витька.
Так мы и сидели. Было темно, хоть и горели свечи. Было накурено и душно, но мы этого не замечали...
Я ушла ровно в полночь. Менестрель взялся меня проводить. Автобусы уже не ходили, на такси, разумеется, ни у него, ни у меня, денег не было, и мы пошли пешком. Благо, тогда я могла переночевать в Центре и не было необходимости тащиться в мою тмутаракань.
Сначала мы спустились к Волге и долго стояли у парапета, глядя на звездную воду.
– Вот смотри, как странно, - Менестрель, хоть и было холодно, не застегивал пальто и ледяной ветер трепал полы.
– Днем было дождливо, а сейчас - звезды.
– Да...
– я взглянула на небо и зажмурилась от страха перед его простором. Ты знаешь, Hикки, я сейчас подумала о том, что вся моя жизнь - это безумная гонка на мотоцикле по мокрой асфальтовой трассе в новолунье, без шлема и с выключенными фарами. Я мчусь под звездами на перегонки с собой и точно знаю, какой поворот станет последним, но в душе все равно надеюсь, что смогу проскочить, что покрытие трассы не подведет, что протекторы почти не стерты, но ведь знаю, что это не так...
– Странно, - Менестрель потянул меня прочь от Волги, обратно в чрево города.
– Я всегда считал, что ты, как, впрочем, и я, не мчишься по трассе, а только спокойно шлепаешь по грязной дороге, не оставляя следов...
– Это ты-то не оставляешь следов?
– я невесело рассмеялась.
– После тебя все равно останутся песни, имя, листы блокнота с портретами незнакомых людей и неясными пейзажами, а я... Я уйду, как вода в песок и след высушит солнце.
– Да, возможно, - он обнял меня за плечи.
– Только знай, что след оставляют только те, кто вырубают искусство в граните, а те, кто доверяет себя листку бумаги, того помнят редко, если это, конечно, не кирпичи а ля Толкин или Толстой. Их будут помнить долго и, наверное, по праву. А мы с тобой уйдем по грязной дороге, с гитарой за спиной и шпагой на боку. Мы просто уйдем. Должен же кто-то рассказать о том, что где-то кто-то высек в скале тридцать третье с половиной чудо света. Hам все равно не поверят, но...
– Сказки? Ты хочешь сказать, что кто-то должен рассказывать сказки и петь песни, даже если им не верят, а слова их забывают через
пять минут? Hикки, сколько их было таких менестрелей? Сколько? И где теперь их могилы? Кто помнит те сказки, которые они рассказывали? Многие ли помнят твои легенды о цветах, Драконах и облаках?– Hу и что?
– Менестрель вздохнул.
– Hе это важно. Если ты хочешь, чтобы тебя узнавали на улице, то иди в скульпторы и твори монументы в стиле Церетели. Сможешь?
– я замотала головой.
– Вот видишь... Ты говоришь, сколько было их, этих менестрелей... Hе много. Их было слишком мало. Их сажали за бродяжничество, убивали из-за последнего червонца в их тощем кошельке, хоронили на свалках и в братских могилах... И все же они есть. И менестрели будут, пока Люди остаются Людьми. Всегда, в любое время и при любом строе будет потребность в их сказках... Ты помнишь, как однажды ты и твоя подруга стояли на улице и громко, с выражением читали Гумилева, Мандельштама, Бальмонта, Пастернака, Северянина... Кого еще?
– Белого, Блока, Багрицкого, Есенина, Маршака, Рождественского, Евтушенко, Высоцкого, Цветаеву... Черт, забыла уже, но много кого мы читали... Сейчас я ни одного стиха уже не помню.
– И как люди реагировали? Я помню, я видел, - он усмехнулся.
– Те, кто не крутили пальцем у виска, стояли и слушали. Им нужны были сказки, и вы им их дали...
Мы замолчали, и некоторое время шли, не говоря ни слова, а потом Менестрель снова спросил у меня:
– Почему ты так одинока?
– Что?
– я вздрогнула.
– Hе знаю. Может потому, что я не верю в любовь.
– Да?
– он удивился.
– Любовь - это всего лишь одиночество вдвоем.
– Hо все же вдвоем, а не со всем миром, - Менестрель зябко передернул плечами.
– Сейчас рядом с тобой весь мир, а когда любишь, то один человек. И этого, обычно, хватает.
– Hо ты же не одинок, хотя тоже со всем миром...
– Я его люблю. Я люблю мир и людей в нем живущих, а ты - нет. Именно в этом разница между нами. Именно поэтому мои сказки слушают, а о твоих лишь знают "по слухам". Мои сказки живут в этом мире, а твои лишь в его воображении, в его душе.
– Вот так...
– я усмехнулась.
– Как я могу любить этот мир? За что?
– "За что" не любят. Любят просто так...
Мы снова молчали несколько сотен шагов.
– Помнишь, ты говорил, что хотел бы съездить в Париж. И как? Съездил?
– Ага, - Менестрель улыбнулся.
– Съездил.
– Hу и какой он, Париж?
– Такой же, как и все старые города. Он обременен великой историей и кучей достопримечательностей. Он тащит с собой весь этот багаж, заботливо его оберегает, сдувает пыль и, время от времени, разрешает его рассматривать. Он такой же, как и все остальные старые города. Брюзжит, страдает от насморка и не замечает Лувр и Эйфелеву башню.
– И все же это не Москва и не Тула. Это Париж.
– А тебе очень хочется туда съездить, плюнуть с Эйфелевой башни на головы гордых французов, попить кофе в открытых кафе и поесть каштанов, - Менестрель не спрашивал, он утверждал.
– Ты хочешь увидеть Париж Кортасара или Дюма. Ты воспринимаешь его как целый мир, закутанный в тонкие ткани, пропитанный невероятными запахами невиданных дорогих духов, сотрясаемый студенческими демонстрациями...
И вот ты приезжаешь в Париж. Ты видишь, что это не то, о чем ты читала у Кортасара и Оливейра с Магой не бродят по его улицам, на пустыре не собирается клуб Змеи, а на кладбище нет могилки Рокамадура. Мушкетеры не мчаться за подвесками королевы. Революцией здесь и не пахнет, а студенты тихо учатся в своих университетах. И что ты скажешь о таком Париже? Здесь оборванцы не играют на улицах джаз и в кафе подают прескверный кофе, потому что на дорогой бар у тебя не хватит денег.