Меншиков
Шрифт:
Вина Бестужева, далее, усматривалась и в том, что он якобы встал на защиту некоего шляхтича, совершившего тяжкое преступление – заколол придворного музыканта. Сейм ходатайствовал об освобождении шляхтича от наказания, и Бестужев, вместо того чтобы предать убийцу суду, – простил его. «И тако сей невинной пролитие крови остался на нем, Бестужеве». Но главное, в чем обвинялся Бестужев, – это что он не противодействовал матримониальным планам Морица и Анны Иоанновны. При этом следовали записи диалогов: «Приехав Бестужев к лантгофмейстеру, сказал: „Имею-де я указу от е. и. в., чтоб князя Меншикова им представить“.
Лантгофмейстер ему ответствовал: „Ты-де слуга герцогини, а стараесся о том, что против ее интереса. Я-де и ты давно уже думали о принце Морице, чтоб ему допомогать и супружество
Бестужев: „То-де правда“».
Обвинения основывались на слухах, досужих разговорах и догадках. Неопровержимых улик у Меншикова не было, и он, чтобы располагать документами и свидетелями, распорядился опечатать документы Бестужева и выслать в столицу его секретаря Шульцига и переводчика Гавриила. И того и другого – «для обличения» Бестужева.
Самоуправство светлейшего вызвало протест Анны Иоанновны. Дело в том, что Бестужев наряду с обязанностью резидента русского двора выполнял и обязанности гофмейстера герцогини и среди опечатанных документов находились дела по управлению вотчинами. Произвол князя был использован Анной Иоанновной как повод для поездки в Петербург с жалобой на него, куда она отправилась 16 июля 1726 года.
В итоге столица империи ожидала приезда четырех человек: Меншикова, Долгорукого, Бестужева и Анны Иоанновны. Отправлялись они туда с разными чувствами и настроениями – одни садились в карету с радостью и радужными надеждами на будущее, другие – отправлялись в неизвестность, преисполненные волнениями и тревогами.
Более всех был рад отозванию в столицу князь Василий Лукич. Указ с повелением ехать в Петербург, подписанный 19 июля, Долгорукий получил неделю спустя и в тот же день, 26 июля, отрапортовал: «…сего числа поеду отсюда ко двору вашего императорского величества». [354]
Князь Долгорукий долгое время жил за пределами России и успел привыкнуть к светской роскоши и блестящему обществу. В последнее время он был послом в Варшаве, а теперь после веселой и беззаботной жизни, где балы чередовались с маскарадами и зваными обедами, ему довелось сидеть в такой дыре, где хотя и был двор, канцлер и министры, но за всей этой опереточной мишурой проступали бедность и затхлая атмосфера глубокого европейского захолустья. Недовольство своей жизнью в Митаве он и не скрывал. Еще не зная об отзыве, Долгорукий писал Макарову 17 июля: «О здешнем вам донести нечего, кроме того, что живу в такой скуке, в какой отроду не живал. Ежели б были у окон решетки железные, то б самая была тюрьма, но только того недостает. Коли час бывает покойный, нельзя найти никакого способу, чем забавитца, такая пустота».
354
АВПР, ф. 63, 1726, д. 11, л. 59.
Волнение и озабоченность не покидали светлейшего с тех пор, как он получил вызов из Риги, и до той минуты, пока, облегченно вздохнув, не закрыл дверь покоев, в которых его принимала императрица. Не случайно Александр Данилович, прибыв в Петербург, отправился не к себе во дворец, в лоно семьи, а во дворец, чтобы развеять сгущавшиеся над собою тучи.
Содержание четырехчасовой беседы Меншикова с императрицей никто не знает. Конечно же, делового разговора продолжительностью в четыре часа Екатерина выдержать не могла, но князю наверняка пришлось немало потрудиться, чтобы отвести угрозу падения.
Итак, Александру Даниловичу удалось устоять. Это была, пожалуй, последняя неприятность, пережитая светлейшим перед окончательным падением.
У Бестужева, выехавшего из Митавы 17 июля, были свои заботы. Мозг сверлила мысль, чем может закончиться столкновение с Меншиковым – хорошо, если наказание ограничится опалой, лишением должности и «отлучением» от двора. Могло быть и гораздо хуже: ссылка в Сибирь не могла считаться, полагал он, самым тяжким для него наказанием.
То, что произошло с Бестужевым, – труднообъяснимо. Известно, что Меншиков не успокаивался до тех пор, пока не сметал с пути своего противника. Бестужев
никак не пострадал, но сумел оправдаться и уже в сентябре 1726 года находился в Митаве, откуда продолжал отправлять донесения в Коллегию иностранных дел.Вполне вероятно, что за Бестужева замолвила словечко тетушке-императрице герцогиня, прибывшая в Петербург раньше, чем там появились Меншиков и Бестужев.
Короче, Бестужев отделался легким испугом. Кто ему, помимо императрицы, помог выкарабкаться из беды? Этого мы не знаем. Ясно, что он обрел мощную поддержку в правительственных кругах, иначе ему было бы не выпутаться из сетей, расставленных Меншиковым. Ясно и другое – силы, поддерживавшие Бестужева, одновременно являлись силами, противостоявшими Меншикову. Это их стараниями были осуждены действия светлейшего в Курляндии, а сам он был отозван в Петербург. Кем они были представлены: Головкиным, Остерманом или Толстым?
Коротко о герцогине. Судьба оказалась к ней такой же неблагосклонной, как и к Меншикову. Подобно светлейшему, курляндская эпопея не принесла Анне Иоанновне ни радостей, ни выгод. Не поправил ее дел и выезд в Петербург.
О цели ее поездки в северную столицу источники сообщают лишь глухие сведения. Перед отъездом она, например, заявила: «Даст Бог я скорее буду в Питербурку, нежели князь Меншиков. Я-де все то зделаю, что желаю». Чего «желала» герцогиня, догадаться нетрудно, – она отправлялась добывать себе Морица в супруги.
Анна Иоанновна делала все от нее зависящее, дабы стать под венец. Она дважды посылала своего доверенного «к оберратам и депутатам с предложением, чтобы поскорее отправляли депутатов до ее императорского величества всероссийской для исходатайства мариажа с Морицом». Более того, она перед отъездом в Петербург даже «намерена была ехать в Литву и с Морицом венчаться». На последнее она не рискнула, ибо к середине июля окончательно прояснилась позиция русского двора, решительно протестовавшего против матримониальных планов герцогини и Морица. И все же у Анны Иоанновны, как и у Морица, теплилась надежда, что они сумеют уговорить императрицу. Это явствует из содержания разговора между ними: «Ее высочество изволила сказать: „Я признаваю, что вашей светлости много доносят, но вы не изволите всему верить“.
На что граф Мориц ответствовал: „Правда, что мне много говорено, однако же я одним ухом слушаю, а другим выпущаю“.
И просил, „чтоб ее высочество постоянно пребывала, а я надеюся з Божиею помощию, что у двора все хорошо зделается“». [355]
Избирательная борьба в Курляндии еще долгое время занимала умы правящей верхушки и в Петербурге, и в Варшаве, но поскольку она уже не касалась Меншикова, то на последующих событиях остановимся кратко.
Вести двойную игру Августу II становилось все труднее. На Гродненском сейме Речи Посполитой, созванном в октябре 1726 года, было принято постановление о присоединении Курляндии к Польше. Королю, по словам Бестужева, на сейме было заявлено: «Ежели он тому будет противен, то конечно имеют конфедерации и короля Станислава призвать могут». Ради сохранения польской короны Августу пришлось поступиться как интересами курфюрста, так и интересами собственного сына. Избрание Морица герцогом, по свидетельству того же Бестужева, он дезавуировал.
355
Там же, д. 5, л. 43, 47.
В Петербурге тоже продолжали интересоваться курляндской проблемой. В канун Нового, 1727 года Екатерина подписала генерал-полицеймейстеру столицы Антону Девиеру две инструкции: одну открытую, для всеобщего сведения, другую – секретную. По первой из них Девиер отправлялся в Кенигсберг и Гданьск, чтобы закупить «для заводу хороших жеребцов и кобылиц», а также различных тканей и разных изделий для нужд двора: парчи, бархата, тафты, позументов и прочего.
Подлинную цель вояжа определяла секретная инструкция. Девиер должен был выяснить расстановку сил в Курляндии в связи с возможными выборами герцога: много ли среди курлянчиков сторонников русской ориентации, «искусным образом» стараться умножать их число, не останавливаясь перед подкупами влиятельных лиц.