Меншиков
Шрифт:
— Три тысячи шестьдесят четыре рубля шестнадцать алтын четыре деньги, — произнёс Меншиков, — подарена императором за Калитскую победу.
— Пиши, пиши! — кивал Плещеев секретарю. — «Кортик с золотой рукояткой, верхний и нижний пояски осажены алмазами…»
И пошло…
Шпаги алмазные, подаренные королями — польским, датским, прусским; перстни, пожалованные Екатериной, портрет императрицы, осыпанный бриллиантами, табакерки, шкатулки…
Всё строже сдвигая брови, Александр Данилович уже сам диктовал, описывая ценности, выкладывая всё… не для Плещеева и не для тех, кто стоял у него за спиной. Нет, не для них!.. Болезненно, безнадёжно ныло сердце, туманилась голова от обилия картин, осаждавших воображение. Пришлось вспомнить всё.
Вещественные следы прошлого трогательно
И всё помнил он, всему цену знал.
Дочери его испуганно жались друг к другу, молчали, жена моргала от навернувшихся слёз, а он, возбуждаемый потребностью высказать свою душу, выложить всё, что красило его жизнь, гордо, блестя злобно-радостными глазами, с ощущением необычайной духовной силы и дерзости, с готовностью сокрушить любого, кто будет язвить в такие минуты, говорил, перечислял, вспоминал…
И даже сухой, бездушный Плещеев, — ходячий труп, пропитанный казёнными добродетелями, — видимо, поняв его состояние, как бы сжался, притих, только непрестанно мотал головой в сторону секретаря: следил, всё ли, что диктует Александр Данилович, и так ли заносит он в опись.
Потом Меншиков смолк, потух, склонив к плечу голову; события начали казаться ему невероятными. Вяло махнул он рукой:
— Пишите, как знаете!.. Горько думалось:
«По мановению мальчишки-правителя всё полетело в тартарары!.. — И вновь родятся картины, встают перед памятью и… гаснут, сменяя друг друга. Счастье, радость, удача, волнения, горе, тоска по утраченном, страх… — И как это всё получилось?.. Ведь враги-то доброго слова не стоят!.. Долгорукие!.. Да их одним ударом можно было бы перешибить!.. Эх, поднять бы сейчас покойного императора!»
А секретарь всё писал и писал…
Вещи Дарьи Михайловны, дочерей и сына Меншикова были тоже описаны, запечатаны. Переписав всё, Плещеев оставил некоторые вещи незапечатанными. Старику Меншикову оставили три иконы, двое карманных часов, две роговые табакерки, две пары платья суконного, шубу, бешмет, соболью муфту, четыре пары сапог и два десятка рубашек. Всё это вручено ему было под особую расписку, на сохранение, как имущество казённое, уже ему не принадлежащее.
Три дня трудились Плещеев с Мельгуновым над описью имущества Александра Даниловича, и все эти три долгих дня Меншиков, сидя в большой столовой палате, вынужден был вспоминать, вспоминать…
Когда наконец опись имущества была окончена, Плещеев спросил у Меншикова и его жены: не отдали ли они на сохранение каких вещей и кому?
Меншиков поступил добросовестно, объявил, что Василию Арсеньеву отдал на сохранение пятьсот червонных, жене Арсеньева — две нитки бурмицких зёрен, серьги и перстень, Екатерине Зюзиной — два складня, Варваре Арсеньевой — алмазные запонки, княгине Татьяне Шаховской — ящичек с золотыми вещами. Кажется, всё…
А на душе кошки скребли. «Ведь такие, пожалуй, и впрямь могут загнать куда ворон костей не таскал!» Хотелось кричать: «Что же вы делаете?.. Безумцы! Вздор!.. Неужели всё, что сделано для пользы отечества, никому теперь не понадобится? И никто этого не оценит?.. Зачем же ломали через колено боярскую спесь, лежебочество, шведов воевали, пробивались к Европе, строили „Парадиз“?.. Зачем, позвольте спросить?» — хотелось крикнуть чиновникам.
Без добра, роскоши он, Александр Данилович Меншиков, проживёт. И в тулупе овчинном будет он тем же! Нутра не отнимешь, не-ет, други!.. Можно сломать, но согнуть… так не выйдет!..
А вот дальше крушить старую плесень да гниль, новое заводить — это кто теперь будет?.. Долгорукие?.. И можно ли бесследно исчезнуть, после того как переломали они вековечное, колокола перелили на пушки, чего от века не было на Руси, пробились к морям…
Не верил он этому. Истомлённый заботами, болезнью, тяжкими унижениями, жадно хотел жить он, жить!.. Сохранить себя для того, чтобы хоть глазом одним
посмотреть: неужели от всего того, за что боролись они, пот лили, кровь, и праха теперь не останется?..А Плещеев диктовал, диктовал…
Не обошлось без доносов: служители Струнин и Фурсов поспешили заявить, что-де Александр Данилович не всё объявил. Василию Арсеньеву, доложили они, дадено при отъезде без малого тыща целковых на построение церкви да Варваре Арсеньевой послано в монастырь, ни много ни мало одиннадцать тысяч рублей. А что у княгини Шаховской золота в ящиках, того и не счесть! Божились:
— Верных на сто тысяч рублей!..
Очная ставка была, и Александр Данилович вынужден был оправдываться.
— Врёт! — хмурясь, махал он рукой в сторону Фурсова. — Золота у Шаховской тысячи на три, может быть, на четыре, не более. Подарки Василию и Варваре Арсеньевым были от меня, но ведь они сделаны тогда, когда мог я дарить. — Криво улыбнулся, глядя на Плещеева, Мельгунова. — Или и это мне теперь тоже ставится в вину?
Плещеев был явно в затруднении. Перекладывая с места на место бумаги, он старательно приглаживал левой рукой верх своего и без того гладкого парика, покашливал и скрипуче тянул:
— Сожалею… Да, сожалею… Но я, — обращался к Александру Даниловичу, — я же обязан всех слушать.
И ещё более откровенно, будто он с Меншиковым был один на один, продолжал, клонясь в его сторону:
— Бес их знает, — кивал на прислугу, толпящуюся в дальнем левом углу, — тут, Александр Данилович, дело такое… Не мне, так другим донесут, Александр Данилович.
А сам думал, жуя сухими губами:
«Теперь, при малолетнем-то императоре, всё может статься. И может ещё перевернуться все шестнадцать раз с разом, и Меншиков, кто знает… может быть, ещё так засияет!.. И такие вот, как я сказал, речи мои в защиту себя ещё, может быть, к месту придутся… Ишь он какой, Александр-то Данилович Голиаф! Истинно, скованный Голиаф [125] !.. Ка-ак он давеча-то швырял алмазы да бриллианты… Ах ты мати царица небесная!.. И как ему можно было бы жить-то да жить, — завистливо вздыхал Плещеев, всё перебирая и перебирая бумаги. — Потихонечку отошёл бы от государственных дел, и ах как бы можно было век скоротать!»
125
...Голиаф! Истинно скованный Голиаф! — Голиаф — в библейской мифологии великан-филистимлянин, убитый в единоборстве пастухом Давидом.
«Но так-то так всё оно, — рассуждал сам с собой этот холодный чиновник, проевший зубы на тщательном, точном выполнении указов, инструкций и наставлений, отлично понимавший, что только на этих качественных преимуществах и покоится его служебный авторитет. Так-то так, — полагал этот чиновный сухарь, — но раз заявили на князя служители его о вещах — нельзя… Надобно понудить его написать письма тем, кому он дарил, о возврате всего подаренного».
И Александр Данилович, чувствуя казённое безучастие Плещеева, и тупую злобу, враждебность со стороны приставленных к нему соглядатаев, никогда теперь не оставаясь наедине и всегда чувствуя себя одиноким, безропотно записал всем, как предложили ему.
Лунный свет в мрачных логах за усадьбой, тишина, темнота теперь притягивали, влекли. Было утро в жизни его — туманное, серое, тёплый день с ливнями, громом и радугой, вечер был — величаво-торжественный, пышный, — а теперь ползут сумерки, надвигается ночь…
И, гуляя под охраной капорских солдат, первое время, когда приехал сюда, любил он посидеть у оврага, против края тёмного бора, на границе усадьбы своей. Тогда это можно было, при Пырском. Полной грудью дышал он тогда, — будто последние дни доживал, точно прощался со всем, — и неотрывно глядел, как багрянцем заката обливаются кроны высоких деревьев, волнами играет вверху розовый отблеск вечерней зари, как проносится шквал с трепетным, страстным, замирающим гулом, мерцает в просветах таинственно даль, золотисто сгасая радугой вечерних осенних цветов, белым, молочным туманом застилаются луг, заводь реки, плёс, камыши, переборы, лесная опушка.