Меня зовут Шейлок
Шрифт:
Лия до сих пор ничего не знает.
Какое счастье, думает Шейлок, какое счастье, что Джессика сбежала тогда, когда сбежала.
Дочь Саймона Струловича не сбежала – пока, по крайней мере. Если, конечно, не считать побегом отъезд в колледж. В остальном положение Струловича мало чем отличалось от положения Шейлока. Он тоже беспокоился, что в его дочери видят ценный экзотический предмет, боялся алчности, которую она возбуждала, и того влияния, какое могла оказать на нее лесть. Плюс ко всему, он пользовался репутацией богатого ценителя искусства, мецената, покровительствующего элитным учреждениям, и сиониста – по той единственной причине, что посещал Израиль и дарил картины некоторым тамошним университетам. Струлович был достаточно тщеславен, чтобы считать подобную репутацию приманкой, превосходящей чары самой Беатрис. Боялся он не кражи – у дочери не было ключей от его подвалов. Боялся он, что ее новые знакомые по колледжу будут видеть в нем страшилище, и мнение это сделает Беатрис еще более желанным трофеем. Словом, такую девушку стоило подбить на измену – вот к чему все сводилось. В истории терроризма, разбоя и революций полно
Струлович был похож на Шейлока еще в одном: он тоже не мог попросить совета у жены.
Инсульт, который случился у Кей на четырнадцатый день рождения дочери, обладал слишком ужасным символизмом, чтобы действительно что-то символизировать. Всего лишь непоправимое несчастье, не более того. Судьба протянула руку и ударила наугад. То же самое могло произойти с любой другой женщиной в любой другой день. Главное, верить в это, повторял себе Струлович. Принять волю случая. Иначе начнешь себя винить, и обвинениям не будет конца.
Понемногу к жене вернулась речь – не способность говорить, а воля шевелить губами и производить неслышимые звуки. Струловичу было этого достаточно: он чувствовал, что кто-то, кого он знает, по-прежнему здесь. Кей жила теперь в постели – отдельной постели, – не могла самостоятельно мыться и есть, и у нее не всегда получалось объясняться с окружающими. В остальном же, делал вид Струлович, все оставалось по-прежнему. О Беатрис он рассказывал мало, о своем страхе за нее не упоминал вообще – не хотел давить на жену. Пусть сама решает, какие темы хочет обсуждать любыми доступными ей способами, а какие нет. В присутствии Беатрис Кей оживлялась, однако предпочитала видеться с дочерью наедине, словно они превратились в две разные семьи, отдельные спицы отвалившегося колеса.
Сидя рядом с женой, Струлович неизменно смотрел сквозь нее. Позади Кей, словно в разбитом зеркале, он порой видел ту женщину, которую знал когда-то, однако улыбаться ей через комнату казалось предательством. В присутствии полустертой памяти лучше и самому не вспоминать. Так они и сидели, он – на стуле рядом с кроватью, держа ее за руку, она – глядя в никуда, лишенные прошлого и будущего, в совершенной гармонии небытия, безмолвные и бесчувственные ко всем ощущениям, словно первые мужчина и женщина, в которых Бог еще не вдунул дыхание жизни.
Никогда прежде Струлович не был так благодарен за сколоченное на продаже автомобильных запчастей состояние, которое унаследовал. Их отношения с отцом наладились. Погребение оказалось временным: когда Струлович развелся с Офелией-Джейн Смитсон, они помирились, а когда женился на Кей Комински, волна отцовской любви едва не сбила его с ног. Брак с еврейкой взамен брака с неверной: похоже, отец – во всем остальном настоящий язычник – всю жизнь только об этом и мечтал. Просто не надо выносить сор из избы, вот и все. Струлович не возражал. Его вновь сделали наследником. И теперь, когда Кей парализовало, он понял всю значимость денег. Быть богатым необходимо. Со стороны, разумеется, казалось, что Струлович гораздо богаче необходимого – поэтому он так много раздавал, спонсировал проведение лекций, обустраивал кабинеты для занятия музыкой и расширял библиотеки, помогал выкупать произведения искусства, которые иначе покинули бы страну. Однако необходимо быть почти таким же богатым, как он, чтобы просто жить, то есть иметь достаточно большой дом, где можно выставлять картины и хранить книги, носить костюмы, сшитые итальянскими портными, пользоваться услугами личного шофера, оплачивать образование дочери и круглосуточный уход за женой. У Струловича было свое рабочее определение бедности и богатства. Любой, кто не в состоянии нанять сиделку – неважно, нужна ли она сейчас или понадобится в будущем, – просто голодранец. Наживать капитал стоит хотя бы ради того, чтобы не зависеть от милости государства. Человек работает и копит деньги, желая умереть достойно. Когда меня лишаете вы средств существованья, то отнимаете и жизнь мою… [21] и надежду на достойную смерть.
21
У. Шекспир, «Венецианский купец». Акт IV, сцена 1. Перевод О. Сороки.
А еще, разумеется, деньги нужны, чтобы в случае чего схватить в охапку все, что осталось от семьи, и бежать без оглядки. Даже то вспыхивающее, то затухающее еврейство Струловича в одном вопросе не затухало никогда: безопасность нельзя воспринимать как нечто само собой разумеющееся – роковой час рано или поздно пробьет.
Каждое утро Струлович мог быть уверен, что жена умыта, дочь получает образование, а под рукой есть деньги на тот случай, если придется подкупать чиновников на границе, или же если ему самому понадобятся сиделки, а потому мог спокойно посвящать себя увлечениям. Увлечения не оставляли времени убиваться над полуразрушенным телом жены. Есть масса пользы в том, чтобы найти себе занятие, считал Струлович. По-другому, как с наслаждением объясняли Беатрис преподаватели, это называется капитализм.
Однако Струлович не упивался богатством. Он упивался, насколько такое слово вообще к нему применимо, зримым миром. «Я и так духовен, – ответил бы он всякому, кто попробовал бы напомнить ему о высоком. – Я до такой степени духовен, что считаю материальный мир насквозь пропитанным божественностью».
А как же любовь?
Струлович не понимал, как можно любить нечто невидимое.
Это не значит, что он не любил дочь, когда не видел ее. С другой стороны, разве бывало такое, чтобы он ее не видел? Когда беспокоишься, образ любимого человека всегда перед глазами, а с тех пор, как у Кей случился инсульт – впрочем, нет, началось это гораздо раньше, – Струлович постоянно беспокоился о дочери.
Рождения
своего единственного ребенка они ждали долго. Особенно мучительно ожидание давалось Кей. Она произносила избитые фразы про биологические часы, которые тикают все быстрее, и боялась, как бы время не истекло. Струлович не особенно хотел детей. Он думал, что мужчины преувеличивают, когда утверждают, будто при виде первенца сердце у них едва не разорвалось от счастья, однако с его собственным сердцем произошло именно это. Отчасти он испытывал радость за Кей. Радость, смешанную с облегчением и страхом, потому что желать чего-то так сильно, как желала она, значит напрашиваться на разочарование или нечто худшее. Вдвойне хрупок и бесценен тот ребенок, чье зачатие зависит от чуда. Безусловно, присутствовал в его радости и обычный эгоизм. Глядя на маленькую Беатрис, Струлович видел в ней свое продолжение. Но было тут и еще нечто: ему представилось, будто Беатрис явилась в мир в Вордсвортовском ореоле славы [22] , будто она – посланник божий и все еще жмурится от лучезарного блеска, который созерцала, прежде чем прийти на землю. Отсюда, в свою очередь, вытекал вопрос, что это за Бог и какое послание принесла от него Беатрис. Струлович не молился, не покрывал голову и не обматывал руку ремнем. В религиозном отношении он делал так мало, что с тем же успехом мог бы считаться язычником. Но если бы Струловичу все-таки пришлось ответить, он бы признал, что тот Бог, от сияющей славы которого щурилась его новорожденная дочь, был Богом иудеев, а не христиан – существом слишком суровым и величественным, чтобы принять человеческое рождение. Вот и все. Так начался и закончился миг, в который взгляд Струловича проник в суть вещей, однако миг этот раз и навсегда определил, чего он хочет для дочери. Беатрис должна выйти замуж за еврея – не потому, что Струлович презирает неевреев или хочет продолжить свою еврейскую генеалогическую ветвь, а потому, что ее жизнь началась так значительно, началась с боли утраченного величия и предчувствованного горя, которое нельзя просто взять и растратить на случайную привязанность и своевольный выбор, основанный на прихоти, мстительности, необъяснимом протесте или даже непредсказуемой любви, какой бы глубокой она ни казалась. Боль эта обязывает дать и получить взамен обещание чести и преданности, хотя будь он проклят, если знает, преданности чему. Чему-то, что Беатрис не вольна определить самостоятельно. Вот оно – завету. Это нечто, будь она мальчиком, нашло бы зримое выражение в обрезании. Нечто вроде клятвы верности, пусть Беатрис, рожденная всего час назад, не может принести ее сама. Не потому ли он, отец, должен принести клятву за нее – во имя всего, что считает священным?22
Отсылка к оде Уильяма Вордсворта «Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства».
«Поклянись».
И он поклялся.
Поклялся соблюсти завет.
Для начала, правда, огляделся по сторонам, не смотрит ли кто – в особенности Кей, для которой этот миг наивысшей материнской любви был совершенен сам по себе и которая не пожелала бы омрачать его тем неведомым, что нашло на ее мужа, будь то суеверие, религиозный фанатизм, чувство еврейской общности или же торжественность, слишком великая и невыносимая для бренной человеческой плоти. Но все же поклялся.
IV
Д’Антон исполнял при Плюрабель еще одну должность: связи его оказались разнообразны и обширны, и благодаря ему в ее круг вошли люди, которых она иначе никогда бы не встретила, хотя многие из них жили по соседству. Моделей и актрис, банкиров, рэперов, знаменитых футболистов и телевизионных астрологов – словом, тех, кто приходил на ум в первую очередь, – Плюрабель могла найти и так. Если же не могла, они сами ее находили. А вот игроков в крикет и регби, бухгалтеров, архитекторов, дизайнеров, инструкторов по персональному росту и даже одного эксцентричного и прямолинейного епископа (у семьи д’Антона были давние связи в церкви) – всех этих звезд второго эшелона, не лишенных определенного блеска, поставлял ей он. Люди такого сорта платили д’Антону за то, чтобы он наполнил их дома красотой, а иногда и разыскал определенную картину. «Можете раздобыть мне что-нибудь из Сикстинской капеллы?» – просил один. «Хочу ту картину, где два гея кричат друг на друга в туалете, – заявлял другой. – Ее еще нарисовал художник, который писал за Шекспира» [23] . Многочисленность и разнообразие его знакомств повергали Плюрабель в изумление.
23
Имеется в виду английский художник-экспрессионист Фрэнсис Бэкон (1909–1992), полный тезка философа эпохи Возрождения, которому приписывается создание пьес Шекспира.
Иногда, приводя на вечеринку к Плюрабель очередного гостя, д’Антон многозначительно закатывал глаза, как бы говоря, что он этого человека не знает, за поведение его не отвечает и вообще тут ни при чем, так что пусть лучше попросит охрану за ним приглядеть.
Однажды д’Антон познакомил ее с Мехди Мехди, французским чревовещателем алжирского происхождения, который скрывался от французской и алжирской полиции, поскольку его кукла проповедовала нацистскую идеологию. Сам Мехди Мехди утверждал (и, по мнению д’Антона, достаточно убедительно), что у чревовещателя нет ни собственной личности, ни собственного мировоззрения, а куклу свою он использует, чтобы вышеупомянутое мировоззрение критиковать, хотя, строго говоря, критика в его обязанности тоже не входит. Когда же репортеры поинтересовались, почему кукла Мехди Мехди вызывает такую любовь и у самого хозяина, и у зрителей, он не стал отвечать собственным голосом, а предоставил высказаться кукле. Да, заявила она, ее популярность привела к непредвиденным последствиям, и половина французской молодежи теперь вскидывает руку в нацистском приветствии, но уж лучше нацистское приветствие, чем звезда Давида.