Меня зовут женщина (сборник)
Шрифт:
– Она свихнулась, – предполагает Миша.
– Она переживает по поводу билета, – комментирует Лена.
– Она просто обнаглела, – ставлю диагноз я.
Между прочим, Анита нас лет на десять моложе. Однако, легко распознавая отечественное хамство, в импортном мы все время предполагаем неведомые нам душевные сложности.
Проходит время в полной тишине. Анита слезает с полки; заглянув в наши оледеневшие лица, суетливо вытирает чай со стола, громко жалуется на разных языках на отсутствие билета, счастья в жизни и на людей, не понимающих тонкую натуру актрисы, от которой зависит,
Тут в купе вламываются два огромных криминогенных монгола в темных очках.
– Водка, доллар есть? – спрашивают они, усевшись, как дома.
– Нет.
– Купи ковра! Купи кожа! Купи шкура медвежонка!
– Нам не нужно.
– Продай водка, продай доллар, купи шкура!
– Оставьте нас в покое, у нас нет ни долларов, ни времени разговаривать.
– Купи шкура барана, купи кожа, продай водка, – настаивают они, блокируя выход.
Становится не по себе. В дверях появляется улыбающийся Ричард.
– Ричард, срочно позови переводчицу, мы не знаем, как от них избавиться, – просит Лена Ричарда по-французски.
– О’кей, – отвечает Ричард и исчезает до утра. Переводчица спит в другом конце вагона. Ей по фигу все, кроме норвежской пары. Совершенно непредсказуемо, что будут делать «гости» дальше, и совершенно предсказуемо, что, что бы они с нами ни сделали, вся монгольская часть поезда будет им помогать, а вся немонгольская часть поезда будет дрожать как осиновый лист. Анита преглупо улыбается, пытаясь понять, о чем идут переговоры. Мы с Леной терпеливо боимся. Проходит минут десять, Миша поправляет очки и, вспомнив, чему его учили в области системы Станиславского, вдруг рявкает:
– Еще вопросы есть? Вон отсюда!
И два здоровенных, наглых монгола испуганно переглядываются и вылетают из купе, «как пух из уст Эола». Попробовав новое амплуа, Миша идет за одеялами (за выбитыми окнами поезда температура минусовая), а я ассистирую. В купе проводницы крутятся ее малолетние дети.
– Нам нужно четыре одеяла, – вежливо говорит Миша.
– Одеял нет, – рявкает проводница и захлопывает дверь перед нашими носами.
Миша стучится – ответа нет. Снова стучится – ответа нет. Стучится опять – дверь открывается.
– Нам нужно четыре одеяла, – чеканно повторяет Миша.
– Одеял нет! – взвизгивает проводница, побелев, и захлопывает дверь.
Миша стучится – ответа нет. Снова стучится – ответа нет. Стучится опять – дверь открывается.
– Нам нужно четыре одеяла, – повторяет Миша.
Проводница потрясенно смотрит на нас. Потом прыгает, как пантера, к собственной полке, над которой, изображая ковер, прибито одеяло, срывает его со стены вместе с гвоздями и швыряет в нас. Миша успевает поймать одеяло, не поранившись о гвозди. Дверь захлопывается. Миша стучится – ответа нет. Снова стучится – ответа нет. Стучится опять – дверь открывается. Лицо проводницы пылает.
– Нам нужно еще три одеяла, – несломленно сообщает Миша.
Опустив глаза, проводница тихо-тихо затворяет дверь. В пластике читается, что ее и ее детей можно пытать каленым железом, но она не даст больше ни одного одеяла. Кстати говоря, одеяла едут сложенные девственной стопкой в соседнем купе. Аборигены спят на полке вчетвером или
находятся на такой дозе спиртного, что обогревают пространство собой.– Нас тоже в Союзе всегда обижают, – говорит парень из толпы, созерцавшей мизансцену. Возле купе дорогу нам преграждает монгол, которого выворачивает прямо на пол. Оторвавшись от этого занятия, он спрашивает Мишу:
– Что тебе не нравится в Монголии?
– Победа коммунистов, – отвечает Миша, прижимая к груди одеяло с гвоздями.
– А я верю в коммунизм, но мне не нравятся люди, которые его строят. А водка у тебя есть? Продай водку!
Улан-Батор после Эрденета просто дом родной. Нас отправляют в музыкальное училище, директор которого, немолодой интеллигентный человек, разглядывает нас с жалостью (а видок у нас еще тот) и говорит:
– Устало выглядите, пойду распоряжусь по поводу завтрака.
И когда любезнейшие девицы подают завтрак на хорошем фарфоре, у нас на глаза наворачиваются слезы умиления. Мы располагаемся в музыкальном училище интернатского типа, в комнатах с железными койками и стенами, обклеенными фотографиями рок-звезд, в которых в учебное время живут одаренные монгольские подростки.
В штабе «Лерне Идее» веселенькие новости. Оказывается, автобус с нашими друзьями, отправленными домой, стоял на границе двое суток без еды и воды. Ребята горестно смотрели на русскую церковь по ту сторону, а монгольские пограничники терпеливо вымогали долларовую взятку.
В училище съезжаются участники остальных экскурсий. Вид у них не лучше нашего. Одних заставили идти тридцать километров пешком с рюкзаками. Других чуть не уморили в пустыне Гоби, третьих отравили кумысом. Всю ночь длятся охотничьи рассказы, а потом монгольские музыканты играют вместе с караванными. И грустно расставаться, и так хочется домой, что все время поглядываешь на часы.
Прибегает трогательная Баяртуя и, выслушав мой отчет о поездке, заливается слезами.
– Мне стыдно! Мне стыдно за Монголию! – говорит она, хлюпая носом. – После Эрденета ты не будешь любить монголов!
– Энхе не буду любить, тебя буду любить. И обязательно привезу в Монголию сыновей, потому что ничего красивей Монголии я в своей жизни не видела.
Я хочу подарить Баяртуе коробку американской косметики, но она отказывается.
– Тебе хорошо, тебе есть что красить. Монгольским девушкам очень хочется красить глаза, но на наших глазах так мало места.
– Баяртуя, а правда, что мы все для вас на одно лицо?
– Правда. Но говорят, что мы для вас тоже. Говорят, что русские не могут отличить монголку от кореянки. Это правда?
– Правда, – сознаюсь я.
– Но ведь это так просто, у кореянок ноги кривые!
– А у монголок?
– У монголок тоже, но не так сильно.
А потом – утренний автобус под дождем и долгое сидение в самолете. Жена какого-то крупного начальника опаздывает, и самолет ждет ее три часа. Я сижу рядом с социологом из Берлина и спрашиваю:
– Как тебя зовут?
– Меня зовут Фриц, но мама называет меня Фричик.
– Лена, Миша! Я нашла «фричика», настоящего фричика! – кричу я на весь самолет. – Скажи, Фричик, что ты думаешь о нашем опыте социальной скульптуры?