Мэрилин
Шрифт:
Я еще никогда не умирала в Коломне. Я еще никогда не праздновала и не улыбалась в Коломне, не засыпала под яблоки, не слышала, как они молятся и поют, и говорят предсмертно: желанный, желанная.
«А букеты составлял Николай?» – спрашиваю я.
«Нет», – отвечает Толя.
И светит нам хемингуэйевский самовар из сказки. И печь смотрит на нас.
Через час подкатил свой «Урал» к крыльцу Николай. Я на «Туристе», выезжаем и машем, а вдогонку: «Чтобы только успели…!». Двое худосочных, незадачливых пацанов.
Словно разминаем со сна педали, косолапим на великах по
…Поедем по улице Октябрьской Революции в центр, через весь город, к улицам Яна Грунта и Арбатской, к Кремлю. А гроза – что ж такого: укроемся, переждем в Николаевом супермаркете, где сегодня у него выходной, или в какой-нибудь чебуречной-хинкальной.
Мы слезаем перед узкой косой, и с нее надсадно блестит всеми перьями-блеснами ива, и так же вода, и распаханное облако, но уже не пир, то есть, пир, но мы где-то у края стола.
«Не, – Николай жмурится, – Не поедем. Не надо. Далеко и долго»
Чуть подальше купаются, гомоня, но бревно на пологом склоне свободно, и мы садимся, точно в амфитеатре с единственной уцелевшей скамьей. И как я взглядывала на чаек, так взглядываю на лицо под дурашливым «клювом».
Толя говорил, что Николай не общается с ровесниками, зато «коллективный внук Окского района».
«У тебя есть друзья?»
«Мне с пожилыми интересно, – отвечает он, кажется, привычно, – И с Анатолией Алексеичем. Он и хоть не пожилой, но, понимаешь, негромкий…»
«А ребята, девушки…?»
«Да нет, – не сразу и как-то морщится, – Понимаешь… Они меня приглашают, а там пить надо, и все через час уже бухие в дым… Даже девушки. Знаешь, я тут каждую неделю пьяных девчонок вижу, и школьниц, и прямо семи-, восьмиклассниц! А я же не пью. Я как выпью немножко, у меня через какое-то время судороги. Я, наверное, не очень здоров. Но я понял: если не пьешь, большие трудности с общением…»
«Знаю»
«Что, тоже не пьющая?»
«Нет»
«Из-за здоровья?»
«Не совсем»
«Ты уж точно не нажиралась в восьмом классе, да?» -он не спрашивает, а широко улыбается, и мне кажется, что слегка свысока.
Они долетают до нас и поворачивают назад к воде, а по воде медленно бежит моторка, это про нее сказано «бороздит». Разве южные моря что-то там бороздит, что-то желанное и рассветное.
Мальчик «Орленком» бороздит наши борозды на песке.
«Как раз в восьмом меня напоили. Ребята постарше. Мне было четырнадцать, а им лет по восемнадцать, трое. Трахать не трахали, но заставили сделать им… С тех пор не могу алкоголь. Даже родители не знают, ты первый.
Тогда я решила считать, что это была не я. Но это была я, потому что я помню…»«Нет, нет, – Николай категорично мотает «клювом», -Все брехня, что мы чего-то там помним. Это была не ты, в чем и суть. Ты – это ты, ты здесь, эта ива – ты, и Ока – ты, и бревно, на котором мы сидим… И чайки. И яблоки – это ты»
…А грозы так и не было. Сухо мелькнула молния, ждали, вот сейчас застучит и не застучало.
«В ночь прольется», – немного презрительно обещает Толя, мол, от нас не уйдет.
Ночью проснулась от дождя и от дождя уснула.
Толя еще сидит у окон, два его голубых лица и четыре вазы с цветами.
Далеко отсюда в Москве огонек на банковском шпиле многоэтажного здания из стекла и каркаса краснеет для небесных колумбовых каравелл, бороздящих немое небо.
«Иногда я чувствую, что больше здесь не могу», – он сглатывает.
Слышно, как что-то беззвучное всколыхнуло ветер и сдуло первые листья. Наши мечты скрипят мачтами над Окой.
Если бархатная московская каравелла прилетит этой ночью за нами, кто утром пойдет святить яблоки?
Я еще никогда ничего не святила в Коломне.
Яблочная толкотня женщин на паперти, солнце и благовест колотят по ведрам. Что-то скромное и суетное, что-то родное, рыночное, с веселой слезой, просторная толкотня, иван-да-марья косынок. Яблоки здороваются и пихаются, а потом, маленькие, удивленные, ждут на ступенях. Сейчас батюшка выйдет и махнет кропилом, и точно смех во все стороны. И как они не взметнутся из корзин и ведерок на хозяйские руки, как не забьются крепенькими сердцами, как не мигнет, не исчезнет, не перегорит на миг.
Мы с Толей почти волочем по земле спортивную сумку. Отец Владимир рассказывает Николаю, аллегорией осени обнимающему эмалированный таз:
«Спрашиваю ее: «Какой сегодня праздник?». Она бойко так: «Яблочный Спас!». А я ей: «Пре-о-бра-жение Господне!…». А она глазами хлопает…»
«Николай непременно станет святым», – говорю я.
«Ну, до этого еще далеко», – выжимает Толя, ему вообще-то нельзя с ногой…
«Далеко и долго», – говорю я.
Днем тазы и ножи, вечером трехлитровые банки – Николай пойдет на рекорд, чистые – на варенье, тронутые – на повидло. Толя полулежит на диване, упираясь спиной в стенку и вытянув ноги. Я обвожу взглядом комнату и вдруг вижу, как неуютно ей в чистоте.
На подоконнике лежит ссохшаяся косточка абрикоса, выбеленная, как и положено кости, но не до белизны, то есть до белизны, только теплой, цвета стен южной крепости. Каким ветром сюда занесло абрикосы? Рядом деревянная катушка без ниток, тоже обглоданная, похудевшая и почти бело-палевая.
Николай выходит за мной, обгоняет, заглядывает в лицо, сжимает мое запястье.
«Ты приезжай чаще. А то он тут один, как перс»
«Как кто?»
«Как перс»
Я сажусь на «Турист» и еду через весь город, повторяя из проповеди: все мы призваны к, все мы призваны к. На Арбатскую и на улицу Яна Грунта, и на берег Москвы-реки, за которым Казанский вокзал.