Мертвая зыбь
Шрифт:
Он встал на ноги, придерживаясь за стены, - скользко было, как на катке. Здесь стены взлетали вверх на недосягаемую высоту, но где-то недалеко трещина заканчивалась, он видел это еще при свете. Когда думал о том, что цверги выходят на поверхность именно из этих черных провалов…
Идти по льду, пусть и с небольшим уклоном, оказалось тяжелей, чем спускаться по скалам. Приходилось цепляться пальцами за стены, а Олаф так надеялся, что руки начнут заживать, если их не тревожить! Рукав на локте стал влажным от крови - хорошо приложился, от души. Спасибо крепким уроспоровым штанам, иначе ободрался бы с головы до сапог.
Уклон сошел на нет, трещина кончалась, ледяная дорожка (промерзшая речушка?) вела
У самого выхода на склон, но еще в тени скалистых стен, он разглядел странной формы холмик… И думал сперва, что в темноте холмик ему померещился.
Нет, не померещился. Он тоже был заиндевевшим, но не таким белым, как лед, и Олаф решил, что это нагромождение камней странной формы. Профессиональная деформация? Новая галлюцинация? Игра воспаленного воображения? Пьяный бред? Будто два тела, прикрытых грубой тканью. Так показалось в темноте.
Олаф нагнулся и тронул край холмика рукой. Не показалось. Он откинул жесткую, заледеневшую ткань и увидел лица. Два мертвых лица. Совершенно нечеловеческих.
Тела были маленькими, будто у десятилетних мальчишек, с безобразными пропорциями. Впалые, будто покореженные болезнью грудные клетки, невозможно узкие плечи, кривые короткие ноги, большие ступни и кисти. Олаф отшатнулся, попятился, поскользнулся и едва не опрокинулся назад. Цверги…
Цверги?!
Если танатологу суждено встретить цверга, то почему это непременно должен быть мертвый цверг? Потому что каждому свое?
Или они просто спят? Ну, как рыбы, вмерзшие в лед? Олаф тронул тело - если и промерзшее, то не совсем. Окоченевшее - да. Как коченеет обычный человеческий труп.
Они просто спят. Они ведь выходили на склон, когда Олаф стоял наверху. И почему-то очень легко представилось, как вскинется рука с непропорционально большой кистью и вцепится в горло… Как ощерится мертвый рот и потянется к лицу, чтобы зубами оторвать кусок теплой плоти. Вот сейчас разнюхают кровь на рукаве свитера…
Совокупность тактильных и зрительных галлюцинаций? Нет, курс психиатрии был слишком общим и коротким, чтобы Олаф мог припомнить, что это за симптом.
Посветить бы фонариком, рассмотреть подробней, что тут такое… В самом деле, цверги - это бабушкины сказки, не надо забывать.
Призраки - тоже бабушкины сказки. Однако морок явился в лагерь, сидел на камне и даже что-то говорил. Олаф, правда, не догадался его потрогать…
Это от одиночества. Он просто сходит с ума от одиночества. И с каждым днем безумие все глубже и глубже, а мороки все страшней и натуральней. От мысли о фляге со спиртом Олафа едва не вывернуло…
Он не потащил их в лагерь. Ночью, в темноте, без куртки… Да еще и с похмелья. Это было верное решение. Но Олаф себя не обманывал - он бы каждую секунду ждал, когда они проснутся. Жесткая ткань, под которой спали цверги, могла бы стать удобной волокушей, но повернуться к ним спиной он не решился. И в лагере, сидя во времянке, он бы не уснул. Потому что нельзя запереться.
Он и без них еле-еле спустился на дно чаши, выверяя каждый шаг, щупая каждый камень. Промерз до костей. И даже поднимаясь в лагерь (очень энергично), нисколько не согрелся.
Луна поднялась над островом, осветила ветряк, плутать в темноте не пришлось. И первое, что сделал Олаф, добравшись до лагеря, - включил весь свет… И свернул шатер вокруг ветряка, чтобы прожектора осветили пространство как можно ярче и дальше.
Хмель выветрился окончательно, осталась только тошнота, даже головная боль отпустила. Думать Олаф не стал. Рассуждать не стал - собственное безумие пугало
его сильней, чем зубы цвергов.Во времянке было не теплей, чем за ее пределами. Он растопил печку и долго трясся, обнимая ее, как любимую женщину, - пока не стало горячо. Накипятил воды, сварил крупы с консервами, поел горячего - и все равно не согрелся, только избавился от тошноты. Перевязал руки, ощупью промыл ссадину на локте, но перевязывать не стал, заклеил пластырем.
Хотелось спать, очень хотелось. Ну хотя бы полежать, закутавшись в спальник, с открытой печной дверцей… Но так легко представлялись два цверга, поднимающиеся к лагерю со дна чаши…
Он пошел на компромисс - закутался в спальник, приоткрыл печную дверцу и взялся за книгу «Шепот океана». Озноб не проходил.
Мальчик на дрейфующем судне прожил в океане два месяца. Ему было всего восемь лет - наверное, поэтому он не думал, что сходит с ума… Он видел серебряный город на дне океана под голубым допотопным небом. Он видел то, что происходило за сотни морских миль от того места, где он находился: начало войны с варварами, крушение дамбы на Большом Рассветном, облако пепла, накрывшее архипелаг Норланд. Он видел косяки рыбы и подводных чудищ, о которых не знал и знать не мог. Он с поразительной точностью рисовал водоросли с мелководья и глубоководные экосистемы, затонувшие корабли и залежи руд, и если бы ему было чуть-чуть побольше лет, он бы догадался отметить координаты филлофоровых полей и мест обитания рыбы, что поценнее трески. Это была двухмесячная экскурсия по океану, океан рассказывал ребенку сказки и показывал свои богатства. Так считал этот мальчик, став взрослым. За два месяца его суденышко ни разу не попало в шторм. Рядом с ним шли косатки - транзитные, хищные косатки, «волки моря», - будто океан приставил к нему охрану.
Олаф заснул на середине книги, и ему приснился Гуннар, заступивший дорогу двум цвергам, что поднялись в лагерь со дна чаши.
Рассвет он проспал. Должно быть, потому, что не хотел просыпаться. Предыдущий день показался пьяным бредом, от цистерны с соляркой до обнаруженных в трещине цвергов. Но… лучше пьяный бред, чем бред безумия. Это, несомненно, стало бы достойным поводом напиться снова, но, во-первых, от одной мысли о спирте воротило с души, а во-вторых, слишком противно было вспоминать себя пьяным. Хотелось даже извиниться перед ребятами…
Олаф поднялся. Привычная уже боль во всем теле теперь была особенно неприятной: одно дело поднимать наверх упавших со скал, в этом есть смысл, ради этого можно и потерпеть; и совсем другое - по пьянке пересчитать все выступы и камушки на крутом склоне…
Пожалуй, именно стыд сдвинул его с места, заставил забыть про депрессию и страх перед безумием. Он вышел из времянки, когда солнце висело между рассветом и полуднем, не стал завтракать и направился к южным скалам - смелости не хватило только на размышления. И в глубине души копошилась мысль с сумасшедшинкой: при свете дня цверги не опасны, они боятся солнца, - но Олаф выбросил ее из головы.
Орка помалкивала.
Он шел и заставлял себя думать о лете. О том лете, когда возил Ауне в Маточкин Шар. То ли похмелье тому виной, то ли настроение, но вспоминался только последний день - а его никак нельзя было назвать счастливым.
– Ну почему, почему на две недели раньше?
– Ауне не сердилась, не плакала - она испугалась и будто погасла. Остановилась.
Олаф и сам не знал, почему не сказал сразу, что уезжает в середине августа, для него это само собой разумелось… Две недели студенты-медики работали «на семге» - заканчивался сезонный лов и людей не хватало. Так было всегда, зимой - тюлени, летом - семга… Ему тоже пришлось остановиться.