Мертвые души. Том 2
Шрифт:
— Мне, конечно, совестно вам это предлагать, — сказал ему брат Василий, — но, может быть, вы, Павел Иванович, попробовали бы сами с ним переговорить?
— Отчего же совестно, — отозвался Чичиков, — я и сам хотел вас просить об этом.
— Ну всё же через дверь: не пристало ни лицу вашему, ни чину, — сказал Василий Михайлович, слегка конфузясь.
— Экая безделица, — отозвался Чичиков, — да ежели обращать внимание на подобные пустяки, свет бы остановился. Нет, Василий Михайлович, решительно идёмте, ведь просто необходимо с вашим братом переговорить. И они, не притронувшись к стынущему завтраку, вышли из столовой. Двери, ведущие в спальный покой Платона Михайловича, действительно были заперты, и брат Василий, повернув дважды дверную ручку, возгласил:
— Платон, выйдешь ты или нет, наконец? Тут Павел Иванович хочет с тобой переговорить. Это неучтиво, в конце концов! — повысил он голос.
Из-за двери послышалась какая-то вялая возня, раздалось по полу шарканье ночных хлопанцев, и в приотворённую дверь высунулась взлохмаченная голова Платона Михайловича. На заспанном лице его поселилось вновь привычное ему сонное выражение, и двойное это впечатление от его физиогномии было столь сильно, что, вероятно, на всякого нагнало бы тоску.
— Что случилось с вами, любезнейший Платон Михайлович? — строя в лице крайнюю озабоченность и тревогу, проговорил Чичиков. — Уж не худо ли вам? В здравии ли вы, а то, может, послать за доктором? — вопрошал он, прижимая в тревоге ладони к своей
На что Платон Михайлович пробормотал что-то неразборчивое и выдохнул из себя воздух на манер того, как выдыхает воздух лопнувший бычий пузырь — из тех, что крашенными продают детворе на ярмарках.
— Платоша, да что с тобой, очнись, — с беспокойством проговорил Василий Михайлович, встряхнувши брата за плечи, на что тот выдохнул ещё раз и заговорил разборчивее.
— Павел Иванович… покорнейше прошу… простить, но я не поеду… — проговорил он с остановками, запинаясь чуть ли не после каждого слова, точно задумываясь о том, стоит ли ему зевнуть или продолжать начатую речь. Чичиков, знавший его расположение к скуке, тем не менее ни разу ещё не видал его в таком состоянии. И, конечно же, он даже и подумать не мог, что дойдёт до подобного каприза со стороны Платона Михайловича после тех радостных и долгих сборов, которыми Платон занимался с удовольствием, можно сказать, почти что два дня.
— Да что, собственно, случилось, Платон Михайлович, что могло произойти такого за ночь, чтобы вы так переменились в своих решениях? — спросил Чичиков.
— И не знаю, Павел Иванович, — отозвался Платон, — просто не то что ехать, думать о поездке не могу. Такая, вы меня простите, пустая трата времени, и к чему? — медленно, точно жуя кашу, промямлил он. — Вы, конечно же, езжайте, вам ведь по делу, а я не хочу… — И он сокрушённо качнул нечёсаною головою.
— Голубчик вы мой, Платон Михайлович, — чуть ли не возопил Чичиков, — да как же так, после того как всё готово, всё собрано, маршруты начертаны… Да я не поеду без вас, я просто заблужусь! И потом, я уж настроен ехать с вами вдвоём, а тут такая оказия…
— Уж увольте, Павел Иванович, не могу, не могу, — говорил почти что со слезой Платон Михайлович, — не поеду. А вы не держите на меня сердца, поезжайте. Вам ведь надо… А на обратном пути снова к нам; а заблудиться не заблудитесь — кучера довезут…
Ещё какое-то время Чичиков со старшим Платоновым пытались его уломать: говорили, что ему обязательно понравится в дороге, что это только поначалу ему не хочется, а потом всё пройдет, напоминали ему об его обещании, данном Вишнепокромову, — обязательно быть у того, но ничто не помогало, ничто не рождало в нём отклика. Душа его оставалась безучастной к приводимым ими резонам, и он, не переставая отнекиваться, оставался равнодушным и сонным, так что казалось, словно весь он обложен ватой, сквозь которую не могут пробиться слова убеждения, произносимые и Чичиковым, и Василием Михайловичем. Наконец, видя бесполезность уговоров и то, что они не оказывали в Платоне никакого действия, вызывая разве что плохо скрываемую досаду, Чичиков отступился, хотя Василий Михайлович ещё некоторое время продолжал усовещать своего брата, но видя, что Павел Иванович стоит, примолкнув, с растерянным и красным лицом, замолчал и он, бросив в сердцах:
— Экой же ты, брат… — он стукнул кулаком об ладонь другой руки и, круто повернувшись на каблуках, пошёл прочь.
— Ну что ж, Платон Михайлович, давайте прощаться, — сказал Чичиков, нарушая возникшее молчание, — не поминайте лихом… Очень жаль, очень жаль… — немного помолчав, добавил он, огорчённо покачавши головой.
— Прощайте, Павел Иванович, — ответил ему младший Платонов, — не обессудьте, но так уж вышло… — и они, обнявшись, расцеловались на прощание, но объятия эти вышли несколько формальными и в них сквозило холодом.
Чичиков отправился вослед старшему из братьев, слыша, как, за спиной скрипнув, затворилась дверь и щёлкнул ключ в замке. Сойдя в столовую, он ещё какое-то время говорил с Василием Михайловичем, обсуждая случившееся с Платоном происшествие, но ни тот, ни другой так и не смогли взять в толк, отчего же могло оно произойти.
Несмотря на неприятный осадок, оставленный в нём описанной нами сценкой, Чичиков не отказался от завтрака, считая, что независимо оттого, как повёл себя его несостоявшийся товарищ по путешествию, ехать на пустой желудок глупо, и не мешкая принялся за порядком остывшие уже кушания. Брат Василий тоже пробовал было ковырять вилкой в своей тарелке, но еда, как надо думать, не шла ему в горло, и он приказал подать себе рюмку водки. Выказывая явственное беспокойство об брате и зная его склонность к меланхолии, он тем не менее решительно не понимал причин такого его поведения. Хотя мы, как нам кажется, вполне догадались о том, что же случилось с Платоном Михайловичем. Проснулся он, как и Чичиков, довольно рано и в несколько нервическом состоянии. Какая-то глухая досада ощутилась им где-то в глубине сердца, досада, причин которой он ещё не знал. Он подумал о предстоящей дороге, о тех бесчисленных вёрстах, которые предстоит ему проехать для того, чтобы посетить малознакомых и вовсе неинтересных ему людей, вести с ними пустые и ни к чему не ведущие разговоры, уставать от их общества, от неудобств, подстерегающих путника на наших российских дорогах, от самой дороги, в конце концов — для того лишь только, чтобы в конце пути стремиться, как к несказанной радости, к возвращению в родимый дом, бывший для него лучшим и наижеланнейшим местом на земле. «К чему это, если можно, и не уезжать из дому, оставаясь в этом дорогом с самого детства сердцу месте. К чему — если все впечатления, к которым стремишься, вместо новизны обдадут скукой и пошлостью. Нет, лучше уж никуда не уезжать», — думал Платон Михайлович, поглубже зарываясь в подушку. Он вспомнил о том, как суетился в последние дни, обо всех тех заботах, что проявил он о галстухах и воротничках, и ему стало не просто досадно, но горький стыд залил тогда его сердце, так что он даже вцепился зубами в край тёплого одеяла, коим укрывался. «Какая глупость, — думал он, — к чему всё это… Не хочу… Не хочу…» Затем пришла ему в голову мысль о том, что придётся объясняться с Павлом Ивановичем об отказе ехать с ним, что Чичиков вполне может принять это на свой счёт и обидеться. Но нежелание ехать было так сильно, что и это не остановило его. «Ну и пусть, — подумал он, — всё равно, всё к чёрту». И единственное его желание стало то, чтобы Павел Иванович поскорее уезжал. Сумятица в мыслях и в душе привели скоро к тому, что он погрузился в состояние, близкое ко сну наяву, и состояние это было приятно и принесло успокоение. Вот что, собственно, произошло с Платоном Михайловичем, и если бы мы хотели быть более краткими и описывать все душевные состояния наших героев одною фразой или одним-двумя словами, что нам кажется вовсе неинтересным, то мы попросту бы сказали, что Платон Михайлович — «перегорел».
Покончивши с завтраком, Павел Иванович собрался ехать; Василий Михайлович распорядился, чтобы из коляски убрали сундук с вещами брата Платона, и, расцеловавшись крест-накрест с хозяином, Чичиков покатил в удобной платоновской коляске, запряжённой сытыми гнедыми лошадьми, пообещав обернуться недельки в две-три. В кучерах у него был Селифан, и Петрушка сидел рядом с ним на козлах, гордо держа голову и, верно, почитая себя наилучшим украшением щегольской с красными спицами коляски. После того, как стало известно об отказе Платона Михайловича от поездки, Чичиков решил взять с собою своих людей, как более знающих его склонности и привычки. Новая коляска мягко огибала все случавшиеся неровности дороги, гибкие рессоры её покачивали Павла
Ивановича точно на волнах мирного моря, баюкая бывшие в нём дурные мысли и впечатления от сегодняшнего утра. Он стал угреваться на уже почти вошедшем в силу солнышке, и мало-помалу настроение у него, так привыкшего в своей хлопотливой жизни к поскрипыванию колёс, мерному топоту бегущих лошадей, летящему над дорогой и дующему в лицо ветру, настроение его стало ровно, он умерил горевшую в нём пусть и небольшую досаду, и от бывшего осадка не осталось и следа, как не остаётся следа от грязной ноздреватой льдинки, тающей и плавящейся под лучами весеннего солнца.Верста за верстою укладывались под колёса мягко катившегося экипажа и слагались в путь, всё дальше уводивший его от имения Платоновых. Незаметно отмахали они более двадцати вёрст по тому маршруту, что начертал Павел Иванович с помощью Платона, и понемногу стали появляться приметы близкого селения. А вскоре и само оно показалось вдали. Но селение это, видно, почитало себя городом, потому как у въезда в это «нечто» стоял будочник и на вопрос Павла Ивановича, как называется сей населённый пункт, отвечал сонно и с зевотой, что город сей называется Заморск. А так как никакого моря поблизости не располагалось, что доподлинно было известно Чичикову, то он совершенно определил для себя, что название это иного известного корню, что, конечно же, могло и не совпадать с мнением обитателей сего… ну, да ладно, скажем, городка. Проезд через городок тоже не дал для Павла Ивановича ничего нового, не принёс никаких открытий, потому что тот был, как и все подобные городишки, известного пошибу. Те же старые домишки, полусгнившие крыши, поросшие мхом, травой и даже кустарником, мелочные лавчонки, где продавался чай, дёготь, сахар, хомуты, и редкие прохожие на улицах, с интересом провожающие долгим взглядом незнакомую коляску с седоком, выделявшимся из того общего ряду, к которому были привычны местные обыватели. Единственное, что как-то развлекло Павла Ивановича во время проезда по городишку, была жёлтая собака, бросившаяся под колеса коляски и бежавшая с нею рядом какое-то время, лая на мелькающие спицы оскаленным ртом. Глаза у неё горели, и этой дуре собачьего племени, наверное казалось, что она выполняет очень важную и нужную работу, за которую надо бы её похвалить, потрепать по холке, а может, и угостить бычачьей костью с ошмётком мяса, но она получила от Селифана иное угощение. Он перетянул её кнутом, и собака, завизжав, поджала хвост и кинулась в сторону, при этом у неё на морде было такое обиженно-недоумевающее выражение, будто она и впрямь не могла взять в толк, как это за такую хорошую работу, за такое весёлое времяпрепровождение и вдруг — побои. Чичиков поглядел на неё и рассмеялся, ему отчего-то стало приятно, что собаке досталось кнута. Городишко остался позади, исчезнувши за бугром, исчезнувши из памяти нашего героя так, точно его и не существовало на земле вовсе. Что, впрочем, и неудивительно. Сколько их в нашем отечестве, таких городишков, что и существуют и вроде бы и не существуют вовсе, в которых живут жители, будто и не живущие вовсе, и это странное положение существующего несуществования до боли российское и, может быть, только России присущее, потому как только из такой обильной горсти, в которую собрала отчизна наша бессчётные земли, города, селения и жизни, только из такой горсти, сквозь неплотно сжатые пальцы могут просыпаться, точно медяки, все эти городишки и судьбы, обречённые на прозябание.
Дорога, шедшая под уклон, снова стала вползать на круглый холм, и коляска, взбежавшая на его пологую верхушку, чуть ли не упёрлась во вставшую перед глазами лесную стену. Солнечный свет лежал на деревьях, то выступающих у края леса округлыми своими кронами, то уходивших подальше от дороги и купающих листву в тени, отбрасываемой другими деревами. Дорога врезалась в лес, пролетев сквозь клёны и дубы, вышла на луг, где поднимались тростники, и вновь помчалась сквозь лес ещё высший. По левую её сторону темнели стволами дубы, одетые необычайно яркою пушистою листвой, по правую — беспредельным частоколом белели берёзы. А лес, становясь всё гуще, забирал всё выше и выше, одевая новый встающий на пути холм, который вполне прилично было бы величать и горою. Но добрые кони, не сбавляя мерного бегу, вознесли Павла Ивановича и на эту вершину, где лес вдруг заканчивался и открывался весь залитый солнцем луг, на который отсюда, из густой тени леса, больно было глядеть, так слепила глаза его блестящая на солнце, покрытая цветами и травою покатость, сползавшая вниз, в разлитую чуть ли не до горизонта долину, где островами стояли леса — то тёмные, ближайшие, то дальние прозрачные, точно дым; лежали поля, то вспаханные и чернеющие квадратным платом, то зелёные от поднявшихся уже хлебов, то золотые от цветущей сурепицы, отороченные червонной оторочкой пушистых цветков будяка. Снизу, из-под самого солнечного подножия холма, послышался звук охотничьего рога, сменившийся глухим и далёким лаем ставшей на след стаи. Самой охоты ещё не было видать, и Павел Иванович подумал: «Надо же, и кому взбрело в голову охотиться об такую пору?» — а коляска его тем временем стала съезжать на пологий луг.
— Никак, охота, Павел Иванович, — сообщил Селифан, обернувшись к барину.
— Да, непонятно, — отозвался Чичиков.
— Ну, может, и не охота, может, ловчий стаю правит, выжлят погодков подвалил, — просипел Петрушка.
Спустясь пониже, они въехали в широкую лощину, из которой, собственно, и доносились звуки охотничьего рога. И как ни странно — это и взаправду была охота. Чичиков увидел красные куртки борзятников, державших борзых на створках в ожидании, пока брошенные гончаки выгонят зверя из росшего в лощине леса, из чащи которого доносились треск кустарника и голоса гончаков, сквозь чей толстый басовый лай проскальзывали флейты заливистых пискунов. Чичиков велел Селифану приостановиться, дабы не помешать травле, да и самому не попасть в её гущу. Место на взгорке, где они стали, было хорошее, и с него просматривалась вся лощина с кипевшею в ней охотой. Павел Иванович разглядел расположившихся по нумерам у лазов, сидящих в сёдлах господ, рядом с которыми маялись в ожидании зверя красные куртки дворовых охотников, удерживавших на створках собак. Чичикову показалось, что стая скачет в его сторону, так как лай переместился и зазвучал с того краю леса, что был поближе к Павлу Ивановичу. Вдруг нежданно прошелестели камыши, обступающие край острова, и Чичиков увидел, как стелется, припадая к земле, и точно обтекает каждую неровность перелинявшая в жёлтую летнюю шубку лиса. Не видя Чичикова, восседавшего в своём экипаже, лиса пробралась через камыши и помчалась в сторону ближнего, стоявшего стеною леса. Прижав уши и вытянувшись в струнку, она забирала всё левее и левее, ища спасение в кустах, но, увы, её увидел не один только наш герой. Травля пошла сразу в несколько свор, и борзые, приняв лисицу навзряч, кинулись за нею вдогонку, настигая с каждым прыжком. Опережая прочих, скакала большая муругая собака, её искрасна-чёрное тело сжималось и распрямлялось, точно эластическая пружина, и каждый толчок этой пружины приближал её к намеченной жертве. Муругая приблизилась к лисице вплотную и скакала какое-то время, держа её на щипце, казалось, ещё мгновение, и бедняге придёт конец, но тут огоньком метнулась она в сторону, свихнулась, сколола свою преследовательницу со следа, и та покатилась кубарем через голову. А лиса, легко разъехавшись с муругой, отросла от неё и сбилась на зеленя, по которым уже скакали наперехват всадники, пытающиеся вновь назвать на след сколовшихся собак. Заложась навстречу лисе, вырвалась вперёд красная мазурка и, повиснув на уседающей в зеленях лисице, не давала ей хода. Тут набежало ещё три собаки, и, скучившись, они заловили наконец несчастного зверька. Подоспели стремянные и огокая отогнали борзых от распластанной в зеленях тушки. Подскакал, как видно, и один из господ и второчил поданную ему с поклоном лисицу в свои торока.