Мертвые души
Шрифт:
Рассказ самой А. О. Смирновой о чтениях в Калуге передан в “Записках” П. А. Кулиша: “Еще до переезда с дачи в город Гоголь предложил А. О. Смирновой прочесть ей несколько глав из второго тома “Мертвых душ” с тем условием, чтоб никого при этом чтении не было и чтоб об этом не было никому ни писано, ни говорено. Он приходил к ней по утрам в 12 часов и читал почти до 2-х. Один раз был допущен к слушанию брат ее, Л. И. Арнольди. То, что читал Гоголь А. О. Смирновой, начиналось не так, как в печати. Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее словам, и второй. Слушатель с первых строк был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: “Русь! куда несешься ты? дай ответ!” и пр.; потом эта картина суживалась, суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова. Нечего и говорить о том, что всё читанное Гоголем было несравненно выше, нежели в оставшемся брульоне. В нем очень много недостает даже в тех сценах, которые остались без перерывов. Так, например, анекдот о черненьких и беленьких рассказывается генералу во время шахматной игры, в которой Чичиков овладевает совершенно благосклонностью Бетрищева; в домашнем быту генерала пропущены лица — пленный французский капитан Эскадрон и гувернантка англичанка. В дальнейшем развитии поэмы недостает описания деревни Вороного-Дрянного, из которой Чичиков переезжает к Костанжогло. Потом нет ни слова об имении Чагранова, управляемом молодым человеком, недавно выпущенным из университета. Тут Платонов, спутник Чичикова, ко всему равнодушный, заглядывается на портрет, а потом они встречают,
След летних чтений 1849 г. остался, кроме приведенных воспоминаний, [Можно еще добавить — Воспоминания кн. Д. А. Оболенского, “Русская старина”, 1873, кн. 12, стр. 941–943.] также в переписке самого Гоголя. В указанном выше письме из Москвы от 29 июля он передает Смирновой поклон от ее нового знакомого: “Кланяется Вам Тентетников”. А Смирнова, отвечая Гоголю из Калуги 1 августа 1849 г., в свою очередь, запрашивает: “Как жаль, что Вы так мало пишете о Тентетникове: меня они все очень интересуют, и часто я думаю о Костанжогло и Муразове. Уленьку немного сведите с идеала и дайте работу жене Констанжогло: она уже слишком жалка. А впрочем всё хорошо”. [См. Барсуков. “Жизнь и труды Погодина”, X, 322.]
Чтобы ответить на вопрос, как относится текст, впервые оглашенный в Калуге, к наличным сейчас пяти тетрадям, надо, прежде всего, учесть систематический и длительный характер этих калужских чтений, продолжавшихся по нескольку часов изо дня в день и охвативших, кроме всего нам известного, также ряд отсутствующих теперь глав. Такого рода чтения могли, конечно, производиться только по беловику. Вернее всего, в Калуге читалась сохранившаяся ранняя редакция, т. е. первоначальный слой четырех первых тетрадей. Ряд признаков, приведенных в мемуарах, действительно ведет нас к этому тексту. Иное начало первой главы, запомнившееся Смирновой и ее брату, легко объясняется тем, что начало рукописи, дошедшее до нас, является новой вставкой, [См. выше описание рукописи. ] первоначальный же текст (первый лист рукописи) утрачен. Отсутствующее ныне продолжение главы второй: обед у Бетрищева, партия в шахматы, возвращение Чичикова к Тентетникову, новый визит Чичикова и Тентетникова вместе к генералу, застольный разговор о 12-м годе, помолвка, сборы Чичикова к генеральским родственникам — тоже несомненно находилось в тетради второй в тех полулистах, которые не сохранились. Именно к первоначальному слою второй и третьей тетради относятся критические замечания Смирновой (в письме от 1 августа). Если сравнить произведенную Гоголем переработку тех мест глав первой и второй, где появляется Уленька, то сразу станет видно, что переработка в целом следовала как раз совету Смирновой: “немного свести с идеала” Уленьку — и, значит, совет относился именно к первой из двух наличных редакций. Еще наглядней отразилось в доступном нам тексте второе замечание Смирновой. Соответствующее место третьей главы в первой из двух наличных редакций как нельзя лучше оправдывает оценку, данную Смирновой жене Костанжогло: “она уж слишком жалка”; а в исправленном виде то же место с неменьшей очевидностью отражает на себе самый совет: “дайте работу жене Костанжогло”. [Ср. Вас. Гиппиус. “Гоголь”, 1924, стр. 213—14. Фамилия Костанжогло, упоминаемая Смирновой, в первом слое этих тетрадей еще не встречается: там ей соответствует Скудронжогло. Но в двух-трех местах она там исправлена черными чернилами на Костанжогло, что могло предшествовать чтениям в Калуге. ] Не противоречит, наконец, первоначальный текст четырех первых тетрадей и всему тому из приведенных воспоминаний, что приурочено там к несохранившимся главам: эпизод об “эманципированной” красавице в пересказе как Арнольди, так и Смирновой одинаково связан с путешествием Платонова и Чичикова вместе, т. е. с дальнейшим развитием той фабулы, которая намечена уже в наличных главах третьей и четвертой. Эпизод входил, следовательно, в одну из дальнейших глав, после четвертой, обрывающейся, как известно, на полуфразе. След этих изъятых из уцелевшей рукописи глав сохранился не только в черновом наброске о Чагравине, [Фамилия персонажа — Чагравин, а не Чагранов, как запомнили Смирнова с братом. ] но и в ряде заметок в записной книжке, заполнявшейся в значительной своей части как раз в период, предшествовавший поездке в Калугу весной и летом 1849 г. (см. ниже). Заметка, начинающаяся: “Он вспоминал, как гренадер Коренной, когда уже стихнули со всех сторон французы…”, предусматривает, без сомнения, застольную беседу о 12-м годе у генерала Бетрищева. Следующий далее ряд пейзажных заметок, с прямым упоминанием в одной из них Чичикова, точно так же предусматривает, должно быть, описания природы для несохранившихся глав, особенно богатых подобными описаниями, что запомнил Арнольди.
Есть, таким образом, все основания признать, что первоначальный текст сохранившихся первых четырех тетрадей представляет собою уцелевший фрагмент той самой редакции второго тома, которая создана была Гоголем в Москве и впервые была им прочитана летом 1849 г. у Смирновой. Эта редакция по счету была второй, если считать первой редакцию, сожженную в 1845 г.
На закончившийся калужскими чтениями период 1848–1849 гг. падает, кроме частично уцелевшего первого слоя четырех первых тетрадей, и близкий к ним по почерку и чернилами дефектный отрывок двух мест из главы третьей, несомненно предшествовавший соответствующему тексту тетрадей, так как будущий Костанжогло назван здесь Берданжогло с исправлением на Скудронжогло — фамилию, перешедшую в первый слой третьей тетради. В тот же период 1848–1849 гг. сделан был, как указано, уцелевший набросок о Чагравине и, вероятно, другой, впервые публикуемый набросок: “Вот оно, вот оно, что значит”, в котором можно видеть фрагмент главы о Вороном-Дрянном. Каждому из этих персонажей посвящена была, надо думать, во второй редакции особая глава, как и упоминаемому в письме от 1 августа Муразову. Сверх четырех уцелевших глав, в рукописи, по которой Гоголь читал в Калуге, могло быть, таким образом, еще три главы, а всего вместе — семь, как запомнил со слов Смирновой Аксаков (Арнольди говорил о 9 главах).
Особой оговорки требует, в связи с новой редакцией, заключительная глава. Ее в этой редакции, в период калужских чтений, по-видимому, не было: князь-губернатор в воспоминаниях Арнольди и в письме Смирновой от 1 августа не упоминается вовсе. Судя же по воспоминаниям, записанным Кулишом, этот персонаж упомянут был тогда Гоголем только как еще проектируемый. К переработке уцелевшего от 1845 г. текста последней главы Гоголь, действительно, приступил лишь позже.
Калужские чтения в июле 1849 г. завершили еще один фазис работы, чтение Аксаковым в августе открывает собою другой. Из воспоминаний С. Т. Аксакова известно, что Гоголь прибыл к ним в тот год в Абрамцево 14 августа, а четыре дня спустя, 18-го вечером, неожиданно для всех присутствовавших состоялось первое чтение.
“Гоголь прочел первую главу второго тома “Мертвых душ”, — рассказывает Аксаков. — С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью… Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома “Мертвых душ”, которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова… На другой день Гоголь требовал от меня
замечаний на прочитанную главу, но нам помешали говорить о “Мертвых душах”. Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал: “Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне”.Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он оказал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевыреву, что сам он увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы. 6 сентября Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгою Семеновною. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы “Мертвых душ” и велел непременно сказать это мне”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. М., 1890, стр. 186–188.]
Тут же, в Абрамцеве, в конце августа, а с 6 сентября — в Москве переделка написанного захватила Гоголя. 20 октября он пишет А. М. Виельгорской: “Всё время мое отдано работе, часу нет свободного. Время летит быстро, неприметно… Избегаю встреч даже со знакомыми людьми, от страху, чтобы как-нибудь не оторваться от работы своей. Выхожу из Дому только для прогулки и возвращаюсь съизнова работать… С удовольствием помышляю, как весело увижусь с Вами, когда кончу свою работу”. Менее бодрыми, но всё же категорическими заявлениями о движущейся, хоть и медленно, работе отмечены и дальнейшие письма 1849 г., вплоть до признаний (в конце года) Жуковскому: “Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования” — и 21 января 1850 г. Плетневу: “Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец “Мертвых душ”. Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только”. Чтобы понять, как случилось, что вместо семи глав, читавшихся летом 1849 г., к январю 1850 г., в результате новой почти полугодовой работы, их оказалось “две-три и только”, надо учесть обычный способ художественной работы Гоголя: едва изготовленный беловик всякий раз немедленно начинал у него обрастать приписками, снова превращавшими его мало-помалу в черновик, требующий новой беловой копии. [См. собственные признания об этом Гоголя в передаче Н. В. Берга, “Русская старина”, 1872, т. V, кн. 1, стр. 124–125.] И что именно такой характер носила художественная работа Гоголя во второй половине 1849 г. перед новыми чтениями у Аксаковых, видно из семейной переписки последнего: “Вчера целый вечер провели мы с Гоголем, — 10 января 1850 г. писал старик Аксаков сыну Ивану. — Гоголь был необыкновенно любезен, прост и искренен… говорил о том, как он трудно пишет, как много переменяет, так что иногда из целой главы не остается ни одного прежнего слова”. [См. Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, под ред. В. В. Гиппиуса, I, 1936, стр. 184.] Вероятно, к этому времени относятся исправления черными чернилами, которые проходят сплошь от страницы к странице и даже от строки к строке, через все четыре тетради, образуя собственно не приписки к старому тексту, а самостоятельный новый текст. Он-то и создавался между сентябрем 1849 г. и январем 1850 г. За этот период, очевидно, были так исправлены “две-три главы”.
В январе 1850 г. Гоголь читал у Аксаковых первые главы в исправленном виде. “В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу “Мертвых душ”, — свидетельствует Аксаков. — Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше я как будто написана вновь”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188; см. также письмо С. Т. Аксакова к сыну от 10 января 1850 г. (“Материалы и исследования”, под ред. В. В. Гиппиуса, I, стр. 184–185). ] Очередь была за второй. “Января 19-го, — продолжает Аксаков, — Гоголь прочел нам вторую главу, которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188.] Гораздо горячей высказался Аксаков, под непосредственным впечатлением от прочитанного, в письме к сыну: “Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез. Такого высокого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера”. [См. “И. С. Аксаков в его письмах”, I, 271—13.] Из этого отзыва видно, что в состав главы второй и теперь не могли не входить те патетические страницы (об отечественной войне, о помолвке Уленьки и Тентетникова), которые прочитаны были летом Смирновой и которых в сохранившейся тетради недостает по чисто внешней причине.
Дальнейшая переработка прочитанного летом 1849 г. в Калуге растягивается на всю первую половину 1850 г., до самого отъезда Гоголя из Москвы, в июне, в Васильевку. В письмах за этот период он несколько раз жалуется на “дурно” или “праздно” проведенную зиму, [См. письма к А. С. Данилевскому от 5 июня, к А. С. Стурдзе от 6 июня и др. ] но всё же перед отъездом читает Аксаковым еще две выправленные главы — третью и четвертую [См. С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188.] — и вспоминает об этом в письме к гр. А. П. Толстому от 20 августа, как о бесспорном успехе: “Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и Вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается чем дале, тем глубже”. Весьма показательно, что к 13 июня, к отъезду из Москвы, Гоголь успел выправить заново, из семи написанных ранее глав, ровно столько, сколько содержит уцелевшая рукопись: четыре главы. Если правильно подметил Д. А. Оболенский, что “рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана”, [См. “Русская старина”, 1873, т. VIII, № 12, стр. 952.] то можно предположить, что одновременно с внесением в сохранившиеся четыре тетради первого слоя приписок Гоголь этот новый текст тут же переписывал набело, что подтверждается идущими от Кулиша сведениями о снятии беловой копии со страниц рукописи 7—10 с текстом о воспитании Тентетникова. Этим, с другой стороны, может объясняться и отсутствие в уцелевших тетрадях конца главы второй, конца главы четвертой и всех следовавших за ней: эти части рукописи, одни возможно менее остальных пострадавшие от приписок, другие и вовсе пока еще без приписок (дальше четвертой главы исправления пока не шли), Гоголь мог, во избежание лишней работы, присоединить к копии, снятой со всего остального. Остальное же, т. е. наиболее зачерненные приписками части калужской рукописи, и есть известные нам четыре тетради.
Первый слой приписок (черными чернилами), датируемый сентябрем 1849—июнем 1850 гг., распространяется, как установлено выше, также на пятую тетрадь, на уцелевший от 1845 г. фрагмент первой редакции. Имея теперь новую редакцию, Гоголь дошел, наконец, и до эпилога. Внесение в первоначальный текст пятой тетради приписок черными чернилами датируется, по наблюдению еще Тихонравова, упоминанием в них сортов сукна: “Здесь сукны зибер, клер и черные”; эти названия вписаны Гоголем в записную книжку и, конечно, лишь отсюда перенесены в текст поэмы. Но запись в этой книжке, по своему положению в ней, датируется не ранее как 1849 г. (см. ниже). Изменения, внесенные в заключительную главу этими приписками 1850 г., рассчитаны на приспособление старого фрагмента последней главы к новому художественному целому: сношения Чичикова с контрабандистами, его визит к подкупному юристу устранены; их место заступила картина ярмарки, заранее намеченная записями карманных записных книжек; устранен и Вишнепокромов, что соответствует лишь беглым упоминаниям этого персонажа в наличных четырех главах и полному умолчанию о нем мемуарных источников (Арнольди, Смирновой). При всем том приписки в пятой тетради не таковы, чтобы можно было признать новый текст сколько-нибудь законченным. Приписками, например, почти не затронута заключительная речь князя. Над последней главой Гоголю предстояло еще трудиться, как, впрочем, и над всей второй частью поэмы.