Мёртвый хватает живого
Шрифт:
«Отстань от меня со своими медалями. Ты хочешь жить, и ты будешь жить, и тебе будет хорошо: ты станешь знаменитым, сделаешься каким-нибудь лауреатом, вновь получишь квартиру в Москве (и медали получишь) — и вернёшься к старой жене. Хотя нет, конечно, ты найдёшь помоложе. Вокруг тебя — на «Мерседесе» и с деньгами — будет вертеться множество финтифлюшек с ногами по полтора метра».
«В новом мире ты не будешь помнить о том, что говорила мне прежде. Поэтому тебе незачем просить прощения. В новом мире не нужны будут «Мерседесы» и финтифлюшки. В новом мире вообще…»
«Ты говоришь о новом мире из жалости ко мне. Ты полжизни сгубил ради своего газа — и вместо денег, славы и финтифлюшек хочешь превратиться в безгласного монстра, пожирающего мужчин, женщин и детей? Ради чего? Ради сомнительной эволюции? Ради того, чтобы вечно бродить по Земле? Или ради меня?»
«Хочешь честный ответ? Не ради
«Ох уж эти мне непрошеные благодетели!»
День за днём он стал смутно понимать, куда она ведёт. Она скажет ему в конце (когда Максим Алексеевич привезёт наконец трупы, и он проведёт опыты): «Я устала. Я смирюсь с тем, что произойдёт. У меня нет выбора. Ты сделаешь то, что сделаешь, буду я против, или не буду».
Доктор считал, что протест и раздражение больной Любы были проявленьем скрытого согласия с его «злым» решением. Мораль её бунтовала, но боль и диагноз — а равно и сильное женское любопытство, а заодно и учёное любопытство: какой учёный не желает очутиться в новом мире? — вкупе пересиливали её попытки разъединить добро и зло, отделить одно от другого, с тем, чтобы выбрать и остаться «чистенькой». Подсознательно, думал Владимир Анатольевич, Люба уже согласилась; осталось дождаться перехода её пассивного согласия в активное, выраженное прямыми словами. Доктор очень хотел бы, чтобы она приняла его решение без оговорок — и чтобы на пороге новой жизни они были бы вместе, и уже без тени сомнений. Вот тогда-то он и ощутит тот праздник, о котором мечтал многие, многие годы.
Кроме Любы и него, никто не знал о новой модификации газа. Никто не спрашивал, а рассказывать доктор не торопился. Собственно, никто и не верил в успех доктора. И это неверие, и эта его репутация «упрямого осла» были ему только на руку. Ему надо дождаться трупов из морга, а уж там он поймёт, как надо действовать. Опыт с шестичасовым газом соединит его теорию с практикой. И вот тогда-то доктор получит право сказать: «Всё. Я сделал это».
Шесть часов! Секунда в секунду, как в теории. И доктор проводил больше времени в кабинете, за компьютером, перечитывая свои старые записки, в которых научные гипотезы чередовались с мечтами о будущем — очень наивными, как казалось теперь Владимиру Анатольевичу, — чем в лаборатории. А лаборант Никита всё анализировал пробы пентаксина-68, не замечая, что формулы полугодовой давности повторяются, а Светлана всё кормила рыбок и морских свинок в «зверинце», надышавшихся устарелого шестьдесят восьмого газа. Всё шло по-прежнему, и только он и Люба знали, что надвигается новый мир.
С шестичасовой версией газа утверждение нового мира окажется необратимым, как бы ни «боролись» за жалкое старое человеческое существование некоторые куски мяса.
С этой иронической мыслью («злой», по определению ханжеской морали, которую, думал Владимир Анатольевич, обыкновенно проповедуют те, кто считает других быдлом, недоумками и скотами, и только и делает, что паразитирует на быдле, недоумках и скоте — пожирает их почти в прямом смысле) доктору было легче переносить Любино переменчивое настроение и выслушивать фантазии с вариациями, в которых он со временем научился участвовать. Например, в фантазиях о его любовных похождениях.
Не то с весны, не то с лета — доктор, погружённый в свои исследования, и не заметил, когда это началось, — Люба стала ревнива. Прежде чем она добралась в своей ревности до женских трупов из холодильника, она объявила объектом докторского вожделения Светлану.
Все женщины знают, что их на планете меньше, чем мужчин, и потому охота за самцами — первейшее дело каждой самки, цель жизни, пробуждаемая в ней инстинктами, говорила Люба. Профессия — биолог, призвание — женщина. И уж женщина, продолжала Люба, оказавшаяся единственной среди мужчин (она, Люба, уже не в счёт), своего не упустит. Просто не может быть, чтобы Светка не переспала с директором! «Она, наверное, и в подвал к тебе спускалась. То-то тебя тянет на ночь там остаться. Смотри, вот она дождётся, когда ты сделаешь открытие, и прикарманит всю идею себе. Такие тихо ждут, тихо ласкают, — а потом цап когтями и хвать зубами, и горло перегрызут. И никакой чудесный газ не спасёт».
«А тебе не приходит в голову, что я не соврал бы тебе о Светке?»
«А кто тебя знает, — выкрутилась Люба, — ты на одни темы не врёшь, а другие у тебя из одной лжи построены».
«Да не делю я темы…»
«Конечно. Ты не темы делишь, а меня со Светкой».
В другой раз фантазия Любы о Светлане выглядела иначе. В психологическом и реалистическом плане — убедительней.
«Одна молодая
женщина среди мужчин. Понятно, что все они будут хотеть её. И понятно, что она будет избалована их вниманием. Ты работаешь и живёшь тут с 2000-го года. Ты хочешь сказать, ты ни с кем не спал эти годы? Меня ты встретил в 2005-м. Ты что, хранил верность бывшей жене? Я не поверю, что Светка не забегала к тебе и к труповозу, когда Никита работал или был в городе, и не жалела тебя. Светка такая добрая, такая отзывчивая, с таким печальным, немного пьяным лицом… Такие девушки, как она, любят и жалеют мужчин. Всех без разбору».Но доктор уже научился участвовать в фантазиях Любы: «А ты не задумывалась, почему, за исключением Светки — да, с печальным, кстати, лицом, — в институте сложился мужской коллектив? Ведь до тебя тут работал товарищ Сметкин. Мужчина в самом расцвете сил. Сметкин любил труповоза, а Максим Алексеевич любил меня. Обыкновенный голубой коллектив. Так бывает у мужчин: в науке ли, в армии ли, в балете ли. И инженеры-конструкторы за своими кульманами, знаешь ли, прячутся и сходятся… Вот почему Сметкин уволился: не вынес треугольника. А любовь с Максимом Алексеевичем у нас давняя. Недаром он из Москвы за мною поехал. Ты вдумайся: бросил работу в Москве, продал дом, и поехал в сибирскую ссылку. Вот у Светки и печальное лицо. Хотела любить всех мужчин, а достался один Никита».
«Вот же дрянь! — говорила Люба и улыбалась. — Слышала бы тебя Светка… с печальным лицом!»
На юбилее Светлана много, слишком много пила, — и то сидела с Никитой, то, напахивая на Владимира Анатольевича перегаром, перегибалась через стол и целовалась в щёчки с юбиляром, а то усаживалась в уголке комнаты, у окна, пошире открывала форточку, и курила, глядя на институтское общество. И на него с Любой тоже поглядывала. Погасив окурок в пепельнице на подоконнике, она возвращалась к Никите. У того, замечал доктор, было грустное, немного тревожное лицо. Такое, будто Светлана и впрямь решила озаботиться новым мужчиной в жизни, а мужа-лаборанта оставить прозябать в никчёмном институте. Светлана была красива, и Владимиру Анатольевичу иногда думалось, что у неё с Никитой — товарищем довольно легкомысленным, целеустремлённости которого не хватило даже на окончание университета, — нет ничего общего, кроме работы в институте и сожительства в одной комнате. Не институт бы, не квартира, — они бы никогда не оказались вместе. Может быть, это положение и гнетёт и Никиту, и Светлану, — как гнетёт и многих людей в этом несчастливом мире, людей, неразрешимо и невыносимо зависимых от квартирного и рабочего вопроса?
Глядя на Светлану и Никиту, Владимир Анатольевич думал: «В любви они счастливы, а в жизни — нет». И то ему казалось, что они будут жить долго и счастливо — о да, назло, вопреки этому миру, не дающемуся им, ограничивающему их мирком комнаты, мирком провинциального города, — то он представлял, как они разбегутся, вернее, как Света уйдёт от Никиты в поисках лучшей доли — как и полагается человеку приспособляющемуся, особенно красивой женщине, у которой шансы на лучшую долю зависят не от одних научных способностей и образованности, — а Никита останется один в комнате, и Светлана подберёт биологиню себе на замену и сама же приведёт её в комнату Никиты. И с нужной долей шутки и нужной долей истины скажет ей, озорно и в то же время печально глядя на Никиту: «У нас тут, милая, шторок, перегородок и раскладушек не предусмотрено. Мы, знаешь ли, тут запросто. Как европейцы в бане. Нет женских дней и нет мужских. Мы же не дети, в конце концов. Никита, если она тебе не понравится, я другую приведу. Вообще-то я старалась найти похожую на меня. Как она тебе?» — «А у меня почему никто не спрашивает?» — возмутилась бы новенькая. — «А не нравится — не ешь, — спокойно ответит ей Света. — Видишь, мне тут разонравилось, и я ухожу. Может, найду себе кого-нибудь на белом «БМВ», а может, стану плакать по ночам и прибегу обратно к Никите, упаду ему в ножки волосатые, стану каяться в грехах и просить выгнать новенькую, — и жить так же, как прежде, так же счастливо в любви и несчастливо во всём прочем. Будто есть это прочее, Никита!..»
Доктор не придумал этот разговор. Разговор о «новенькой» он подслушал однажды на лестнице — когда Светлана и вправду собрала чемоданы и решила уйти от мужа. Дальше площадки не ушла. Доктор подозревал, что с чемоданами затевалось не раз, но Света так и не ушла от Никиты, рационально предпочтя плохую жизнь с любовью плохой жизни без любви. Или нерационально: предпочтя плохую жизнь с любовью хорошей жизни без любви. Или крайне глупо: предпочтя плохую жизнь с любовью хорошей жизни с любовью. Но чемоданы потому и разбираются, что человеку с чемоданом есть что терять, кроме цепей.