Месопотамия
Шрифт:
Я попрощался, пожал руки Рустаму с Сэмом, похлопал по плечу Костика, записал телефон дядь Саши, махнул Бене рукой. Меня никто не останавливал. Все устали и засыпали за столом, но не расходились, будто боялись оставаться один на один со всеми этими историями. Туман поднимался кверху, в майские небеса, оголяя предметы, делая темноту ещё более пустой. На втором этаже дома Марата жёлто разъедали ночь три окна. Все три соседки – две полные, одна сухонькая – пристально вглядывались мне в спину, что-то вещая и предвидя.
Я знал эту парикмахершу. Марат познакомился с ней прошлым мартом. Случайно вечером проходил мимо, среагировал на блестящий свет витрины с красивыми, будто отрубленными женскими головами, решил зайти. Был конец холодного рабочего дня, кроме неё в парикмахерской никого не было. Она тоже собиралась уходить – чего сидеть в пустой парикмахерской, когда за чёрным окном начинается сладкая жизнь? И уже сбросила свой блестящий фартук с множеством карманов, забитых ножницами, гребнями и механическими машинками для стрижки. И тут зашёл Марат. Она сразу увидела тёмные круги под его глазами, говорившие о бессонных ночах и выжженных табаком лёгких, увидела его щетину, удивительным образом делавшую его моложе и злее, чем он был в жизни. Заметила его перебинтованную
Марат рассказывал, что на ней было слишком много розового и кровавого. Розовые волосы, кровавая помада, розовая майка, кровавые ногти, розовые пушистые тапки, кровавого цвета бельё. Когда она коснулась его, он почувствовал, какие у неё нетерпеливые руки, как она заученно прикасается к мужчинам, как чувствует их жар, сдерживает их трепет. Или не сдерживает, добавлял Марат. Он крутнулся в кресле, притянул её к себе, но этот её розовый фартук с разными парикмахерскими штуками – он мешал, Марат попробовал его стянуть, однако фартук крепко охватывал её тело, защищая от чужих прикосновений. Тогда она сама развязала концы и бросила его на пол, и звонкий металл ножниц и гребней полетел под кресло, а она стояла перед ним, и он смотрел на её оголившийся живот, который никак не могла прикрыть короткая майка, и резко посадил её к себе на колени, сдирая с неё всё, боясь не успеть, не решаясь остановиться. Она даже дверей не закрыла, рассказывал Марат, кто-то даже заглядывал с улицы, пока он разрывал все её красные бретельки и розовые чулки, пока прижимал её к себе, ощущая, как её кожа то нагревается от его прикосновений, то охлаждается от мартовских сквозняков. А когда она вскрикнула и замерла, он ещё какое-то время поворачивал её лицом к свету, пытаясь понять, что случилось, почему она не шевелится, но потом и сам замер, продолжая сжимать в объятьях и дальше, разглядывал изблизи её волосы, её ресницы, удивлялся, какое это всё яркое и красочное, представлял себе, как она тщательно себе всё это раскрашивает каждое утро, сколько времени проводит у зеркала, как старательно натягивает на себя все эти красивые вещи, как легко потом их сбрасывает. Ещё удивился, как быстро и легко она успокоилась. Смотрела на него внимательно и отстранённо, так, что ему сразу стало неловко, он молча поднялся, держа её в руках, решительно, хоть и не очень бережно опустил на кожаный диван и пошёл домой. Так ничего ей и не сказав.
На следующий вечер снова пришёл. Она опять была одна. Марат молча закрыл за собой дверь, стоял и ждал. Она всё поняла и выключила свет. Улица за окном наполнилась огнями и тенями, они смешивались и растекались, плыли в глазах и размывали очертания домов. Она торопливо говорила ему что-то удивительное и неожиданное, говорила, что ждала его, знала, что он придёт, рассказывала о себе, о своих мужчинах, тихо объясняла, что ей нравится, а что – нет, что она любит и чего боится, и так до глубокой ночи, без устали, ни о чём не спрашивая, делая всё, что он хотел, не возражая, не останавливая его, пока он сам не остановился и не уснул.
Марату она почему-то нравилась, он говорил, что чувствует, как ускоряется её сердце, когда она целуется, и как потом оно успокаивается и замедляется. Она, рассказывал, иногда ведёт себя так, будто меня совсем нет. При этом лежит рядом со мной. Или на мне. Она просто смотрит сквозь меня, видит что-то своё, может, чувствует моё дыхание, может, чувствует мой запах, не больше. Ему это, похоже, тоже нравилось. Он даже не скрывал дома, что идёт в парикмахерскую. Когда стал ходить чаще, говорил, что ходит туда бриться, что настоящий мужчина должен всегда быть выбритым. Правда, идя бриться в парикмахерскую, иногда брился дома. У него всё ломалось и валилось из рук, все отношения и взаимоотношения: с Алиной, с родителями, с братом. Даже с парикмахершей своей он всё чаще ссорился. Сознался один раз, что уже боится у неё стричься. Она мне голову когда-нибудь отрежет, – как-то сказал он. Где-то так оно и случилось. Вся эта история с ножницами – он её выдумал, сидя у меня в кухне и зажимая рану рукой. Жаловался, что она совсем сошла с ума, что хочет его убить, что требует невозможного и трахается, как в последний раз. Что он пытался ей что-то объяснить, пробовал поговорить с ней, ты понимаешь? – кричал, – я хотел просто с ней поговорить! Но всё закончилось скандалом, она не хотела ничего слышать, плакала и обвиняла его бог знает в чём, он завёлся, накричал на неё, разнёс её рабочее кресло, расколотил зеркало, бил одеколоны и расколачивал пополам фены. Вот она и всадила ему ножницы по самую рукоятку. Но ты никому ничего не говори, – просил он, – никто ни о чём не должен знать. Я и не говорил. Он сам всем рассказал.
Я спрашивал его, почему он не уедет отсюда. Его же постоянно приглашали какие-то родственники отца домой, на Кавказ. Ну, как я поеду? – спрашивал он, – как я их брошу? – говорил он обо всех своих женщинах, обо всех родных, о друзьях и соперниках. – Не могу никак. Но я знал, что он говорит неправду. Знал, что всё дело в Алине. Что она наотрез отказалась с ним ехать. Сказала, что умрёт здесь – с его родителями, в его доме, безутешной вдовой. Но никуда отсюда не уедет. Марат мог делать всё, что ему приходило в голову. Он жил с кем хотел, спал с кем хотел – дрался когда хотел, он терял приятелей и наживал врагов, отказывался от важных знакомств и игнорировал дружеские обязательства, под конец перессорился со всеми, даже со мной. Я не общался с ним целую зиму. Костику он был должен много денег. Отдавать, насколько я понимал, не собирался. Да Костик и не взял бы. Казалось, он готовился к чему-то важному, к какому-то решению, к особенным событиям. И отказаться мог от всего. Кроме Алины. Это я знал наверняка. Сколько бы у него не было женщин, как бы сладко не кусала его эта розовая парикмахерша, я знал, что без Алины он не поедет. И я знал почему. Никто не знал, кроме меня. Почему-то мне Марат в своё время обо всём рассказал. Как они познакомились где-то на улице, как он остановил её, как не хотел отпускать, уже твёрдо зная, что попробует жить с ней вместе. Как она долго его избегала, как всё время что-то скрывала. Как он впервые попал к ней домой и чем всё это закончилось.
Как она согласилась наконец жить с ним. Но перед этим рассказала о своей маме, чтобы всё было честно. Рассказала, что мама её время от времени должна лежать в больнице, вот такая беда, ничего страшного, хотя и приятного тоже ничего – просто она иногда никого не узнаёт. Это же не страшно, правда? – спрашивала Алина. – Я тоже не всегда всех узнаю. Одним словом, поскольку это её мама, она должна всегда быть где-то рядом, где-то неподалёку. Марат легко с ней согласился. И знал лучше других, что она никуда с ним не поедет. Следовательно, и он никуда не поедет. Потому что одно дело – спать в чужом доме с чужой женщиной и совсем другое – бросить того, кого бросать нельзя. Никак нельзя. Ни при каких обстоятельствах. По крайней мере, так я это всё понял.Что с ней будет дальше, думал я, что она себе думает? Что вообще делать дальше? Миновал двор института, поднялся наверх, остановился возле нашей школы. Мой дом стоял напротив, совсем рядом, старый, четырёхэтажный, без ремонта. Подъезд не закрывался. Иногда по утрам я просыпался от подростковых голосов на лестничной площадке: школьники прибегали на перекур. Я жил на верхнем этаже, надо мной была лишь крыша. Там жили сотни голубей, иногда я слышал сквозь сон их воркование. Один раз, уже в старших классах, Марат потянул меня на них охотиться. Не знаю, зачем ему было это нужно. Не помню, почему я на это согласился. Там сотни голубей, – возбуждённо говорил он, – ночью они сонные, их можно просто набирать в мешок. Мы встретились вечером возле моего дома. У него была тренировочная сумка. Мы поднялись. Марат полез первым. Я за ним. На чердаке было душно и тихо. Тишину нарушало разве что невидимое и противное шуршание птичьих крыльев. Я достал фонарик, но Марат меня остановил: ты что, сказал, испугаешь. Он пошёл вперёд. Голуби сидели на балках сонные и беззащитные. Марат легко хватал их и засовывал в сумку. Они давались ему в руки с какой-то удручающей обречённостью, не успев ничего понять, не успев как следует разглядеть свою смерть в лицо. Вскоре сумка была полна. Она вся бурлила изнутри, будто там кто-то с кем-то ссорился и дрался. Марат подошёл к окну, вылез наружу. Позвал меня. Я вылез за ним. Мы аккуратно примостились возле окна, рассматривая дома. Прямо под нами светились тёмным серебром кварталы, в которых мы выросли, тяжёлые нагромождения домов, ветвистые кроны. Светились пустые дворы, в которых застыла темнота, будто вода в затонувших танкерах. Светились окна и балконы, антенны и лестницы. Светились арки и подъезды, столбы и афишные тумбы. Светились кирпичи и железо, трава и камни, глина и ночная земля. Светилась паутина, тонкими прожилками наполняя воздух. Дальше дома обрывались книзу, к реке, и уже там, ближе к руслу, светились крыши складов и автомастерских, светилась холодная ртуть течения, призрачная труба старой мельницы на том берегу, огни частного сектора, белые дымы котельных и фабрик. Далее серебро заливало собой землю и небеса. И можно было лишь догадываться, кто там живёт и что там происходит. Марат зачарованно смотрел перед собой.
– Вот что, – сказал он, – хорошо было бы всё тут купить.
– Для чего? – не понял я.
– Как для чего? – удивился он. – Для престижа. Представляешь, иметь такой дом, – показал он на соседние окна. – Я, когда вырасту, обязательно всё куплю. Всё и всех. Здесь всё будет моим. Здесь и так всё моё, – добавил, подумав.
– Точно, – согласился я.
– Ты что, – обиделся Марат, – не веришь, что я смогу? Увидишь. Я смогу всё. Всё, что можно. Как ты можешь мне не верить? Ты же мой друг, мой ученик.
– Как это?
– Я тебя учил боксу!
– Да ладно, – не согласился я. – Ты просто дважды меня побил.
– Не важно, – ответил Марат. – Ты, можно сказать, мой любимейший ученик.
– Послушай, – сказал я, – давай их выпустим, – показал на сумку. – А то противно как-то.
Марат приумолк. Видимо, колебался. Потом безмолвно раскрыл сумку, вытряхнул птиц прямо на шифер. Они покатились, взмахивая крыльями и взлетая в воздух. Марат отбросил сумку в сторону. Сидел и молчал. Я тоже не совсем понимал, о чём теперь говорить. Внезапно он обернулся. За нами, в треснутом стекле, резко отражался тонкий лунный серп. Это от него было столько света. Он слепил глаза и забирал покой. Марат осторожно протянул руку и отломил кусок стекла. Будто разломил месяц пополам. Осталась половина. Стало темнее.
Ромео
Два года назад я чувствовал, как сердце каждое утро будит меня ото сна, говоря: давай, просыпайся, мы теряем время. Сколько можно спать, подталкивало оно, подскакивая на месте, давай, мы пропустим всё интересное. Я просыпался и выбегал на улицу, и ни одно из чудес не могло бы тогда меня миновать. Два года назад я рвал ветер лёгкими и был уверен, что за ближайшим поворотом меня ожидает что-то необыкновенное – огни, салюты и праздничные оркестры. И хотя на самом деле меня там не ожидало ничего, кроме весенних сквозняков, это никак меня не смущало. Двадцать лет – тот возраст, когда дьявол приходит к тебе, чтобы пожаловаться на жизнь. Всё завязано на тебе, от тебя требуется лишь поменьше спать. И пользоваться презервативами. Всё остальное обязательно с тобой случится. И случится именно так, как ты того хочешь. Хочешь ты этого или не хочешь.
Я приехал сюда в конце мая. От вокзала шёл пешком. Вещей с собой всего ничего: кожаный рюкзак с парой футболок и старым ноутом, термос с коньяком, который не успел допить в дороге. Джинсы, кеды, ядовито-зелёная сорочка – я приехал надолго. Ежедневные пробежки делали мой шаг лёгким и невесомым, причёска делала меня похожим на вокалиста Boney M в лучшие их времена, солнце щедро отражалось от тёмных, на половину лица очков. Я был звездой, и на меня нельзя было не обратить внимания. По крайней мере, так я себе всё это видел. Город мне понравился: тихие привокзальные дворы, заросшие травой и засаженные абрикосами, гаражи, флигели и аварийные здания, из которых выходили медленные, как хамелеоны, пенсионеры, – всё меня устраивало. Запах сахара и шоколада в кварталах вокруг кондитерской фабрики, суровые цеха пустых производств вокруг рынка, ворота, магазины и лечебные заведения – всё было по мне. Я вышел к набережной. Оказывается, здесь были мосты. Это хорошо, – подумал я, – город, который лежит на реке, более защищён и спокоен, жизнь в таком городе держится своих границ и имеет свой порядок. Потом я узнал, что река здесь не одна. Город лежал между ними, на холмах, будто на острове, светясь всеми своими белыми и красными строениями, окружёнными со всех сторон горячей майской зеленью. Что ж, сказал я, ступая на мост, можете меня встречать.