Месть смертника. Штрафбат
Шрифт:
Из окружающего Белоконя гула стали вычленяться фразы, кое-как достигавшие его помутненного рассудка.
Совсем близко звучал усталый голос, принадлежавший явно немолодому человеку.
– Эк немец разошелся! – говорил он. – Хана теперь нашим ребятам…
– Они, наверное, и мины разобрать не успели, – откликался голос помоложе.
В обоих голосах Белоконь краем уха уловил знакомые нотки.
– Завтра нас прямо на эти мины и погонят, – сказал старший. – Вот и узнаем, успели или нет.
– Неужели теперь атака будет? Не отменят?
– Куда ж она денется. Командование
Голоса на некоторое время умолкли. Затем старший заметил:
– Дать бы сейчас по ним пару хорошеньких залпов из семидесяти шести! Сами же свои точки светят, так и просятся…
– Глупость, – авторитетно сказал младший, – раскроем свои батареи – так немцы по ним тут же минометами жахнут.
– Я те дам «глупость»! Какие минометы среди ночи?! Два раза ударить и откатить пушки. Замучаются пристреливаться! Поменьше разевай рот о том, чего не знаешь, салага. Я артиллерией командовал, когда не то что тебя не было, папаша твой еще сисю просил.
– Рядовой Дубинский, для вас я не салага, а товарищ младший лейтенант, – сказал молодой. – И о таких вещах знаю, может, и поменьше вашего, а все равно достаточно.
Старший невесело рассмеялся.
– Дожили, – сказал он. – Меня теперь что, каждый безусый курсант-медик будет военному делу учить? Ох, и попал я в передрягу… Мальчик, тебе самому не стыдно так говорить? С меня всего неделю, как шпалы сняли, но глупее я от этого не сделался. А кубики свои лейтенантские можешь смело засунуть себе в жопу. Это тут ты санинструктор, а я рядовой. А у себя я полковник, не хрен собачий.
Белоконь слушал голоса, как в бреду. Дубинский, точно. А второй – санинструктор Попов, молодой и подающий надежды специалист по лечению мочой…
Наверное, у Белоконя от перенапряжения снова что-то сдвинулось в голове. И он теперь принимает каких-то случайных солдат за знакомых, которые никак не могли сойтись вместе и вести подобную бредовую беседу. Или он повредился рассудком, или судьба действительно так жутко над ним подшутила?.. Судя по голосам, часть, в окопы которой он рухнул, – штрафная.
– Вы в штрафбате, товарищ бывший полковник, – сказал санинструктор, подтверждая догадку Белоконя, – а не у себя в полку. Здесь вы рядовой штрафник. И у вас почти нет шансов вернуться командовать артиллерией туда, где вы не хрен собачий.
Белоконь открыл глаза, но не увидел вокруг ничего, кроме темноты. Поднял голову вверх – звездного неба тоже не было. Всюду была темнота. Где-то стреляли пулеметы, раздавались крики, в окопах поблизости были слышны возня и голоса. Из них Белоконь различал только ближайшие – Попова и Дубинского.
– Братцы, – позвал он, – дайте водички…
Ему показалось, что призыва никто не услышал, но через пару секунд совсем рядом раздался голос Дубинского:
– Бери, чего же ты? Поить тебя, что ли?
– Ничего не вижу, – сказал Белоконь, поднимая руку.
В ладонь ткнулась открытая фляга. Он долго пил, потом вернул ее в темноту.
– Спасибо, товарищ Дубинский.
– Не за что. Ты, я смотрю, какой-то совсем неживой… Из
саперов или из нашего штрафного брата? Весь в земле… Да и крови на тебе порядочно. Ранен?– Штрафник я, – сказал Белоконь. – Не ранен, все в порядке.
– Ну, смотри. Зови, если что. Мы тут рядом сидим. Вон даже санинструктор. Хреновый, конечно, но уж какой есть. Поможет, если что.
– Не надо мне его помощи.
Белоконь хотел спросить Дубинского, за что его отправили в штрафбат, но им вдруг овладела апатия. Отправили и отправили. За что-то. Мало ли, взболтнул что лишнее, кто-то донес. Здесь это уже не важно. Дубинский его не узнал – и ладно. Близко знакомы не были. Как и с Поповым. Это хорошо, ему сейчас не до знакомых.
Что ж, он снова среди штрафников. В третий раз. Сколько веревочке ни виться… Утром атака. Интересно, это как-то связано с тем, что истекли двое суток, за которые смертники должны были устранить генерала Штумпфельда? А, неважно. Но они ведь смогли, устранили… прикладом по черепу. Какая человек все-таки мерзость.
Утром – в атаку. Опять в атаку. Сколько можно. Какая гадость это утро. Если бы всегда была ночь – вот такая же беспросветная, как сейчас, – люди бы вообще не воевали. Потому что никогда бы не наступило утро атаки.
Что теперь делать? Искать особистов, докладывать о своей миссии, чтоб его передали Никольскому… Они-то передадут. А Роман Федорович прикажет: пулю в затылок, тело скормить свиньям. Потому что Белоконя уже нет. Он существовал только на период задания. Смирнов хотел что-то кому-то доказать, когда они выйдут к своим, но и у него вряд ли получилось бы.
Даже если не считать старых провинностей, которые Белоконь смыл кровью немецкого графа, на нем еще и потеря всей группы и два дезертира. За это по головке не погладят. За это в нее выстрелят. И все дела. И неизвестно еще, останется ли тогда в силе обещание особистского генерала о его посмертной реабилитации.
А ведь это главное. Главное, чтобы у Люси был пропавший на войне муж-герой с орденами, чтобы дети не боялись сказать, кем был их папка. Чтобы они выжили в голодной эвакуации, вернулись в Киев и чтобы росли спокойно, не как родственники врага народа. Еще не хватало им жить с печатью на лбу: отец был законченной штрафной мразью, предателем родины…
Значит что? Значит, завтра – вперед вместе с остальными штрафниками. В последний раз искупить кровью свою глупую жизнь…
Не такая уж она и глупая. В ней был яркий, совершенно ни с чем не сравнимый свет – неделя с Ритой…
Белоконь зажмурился и почувствовал, как по его щекам текут крупные слезы. Он ведь старался о ней не думать. О ней и о том, что с ней случилось из-за него. Пытался отстраниться от произошедшего – еще тогда, в госпитале, – чтобы оно не разорвало ему сердце, чтобы он не свихнулся от своей вины. Но теперь можно. Теперь все можно. Теперь лишь это и осталось. Потому что утром – в атаку.
Он тихо рыдал на своем ящике, не реагируя на звуки внешнего мира. Он был один в своей темноте – штрафник Белоконь и его память. Потом незаметно для себя он уснул – крепко и без сновидений.