Место для жизни. Квартирные рассказы
Шрифт:
– Скажи мне, Ишай, почему носки из стирки никогда не выходят парные?
Ты можешь мне это объяснить? У меня уже набралось девять непарных носков, а куда же деваются пары? Загадка природы!
Или:
– Как ты думаешь, Ишай, отчего моя кошка толстеет? Я ее, можно сказать, почти не кормлю, а она все толстеет и толстеет!
Зная, что Шайке некогда, что он вот-вот уйдет, она начинала говорить все быстрее и под конец, когда он стоял уже в дверях, торопливо выпаливала:
– И еще ножка у стула качается!
– Это ты мне специально на выход приберегла? – спрашивал раздосадованный Шайке.
– А чем мне еще тебя удержать? – виновато отвечала Хана. – Чем я еще удержу нашего районного папу, такого молодого
Скажем по секрету, чтобы не повредить репутации Шайке, что нередко, видя на экране своего мобильного телефона, что звонит Хана, он не отвечал на звонок. И в тот день, когда произошел взрыв у входа в булочную-кондитерскую, тоже хотел не ответить, но вспомнил, что старуха живет как раз в том доме, и устыдился. Ничего с ней, конечно, не случилось, он уже знал, что в больницах его подопечных нет. Но от взрыва погибли двое обитателей дома – конечно, шок, надо успокоить.
– Ишай! – рыдала Хана в телефон. – Ишай! Ох, беда, беда, Ишай…
– Да, Хана, беда. Но уже ничего не поделаешь.
– Да как же не поделаешь, Ишай! Надо ее искать!
– Кого ж теперь искать, – успокаивал Шайке старуху, слегка свихнувшуюся от шока. Она, видимо, говорила о погибшей соседке. – Ее уже нет. А ты ее лично знала?
– Да ты что? Что значит – нет! Здесь она, где-то близко должна быть.
Надо только поискать, помоги, Ишай! Как я без нее?
Выяснилось, что имелась в виду вовсе не погибшая обитательница подвала, а кошка Ханы, выскочившая с перепугу в окно.
– Да ладно тебе, Хана, чего там искать! – засмеялся Шайке, поняв, что ничего серьезного нет. – Я тебе с любой помойки такого красавца принесу, только отмой да откорми!
Это надо же, думал с досадой Шайке, выключив телефон. Тут люди гибнут, а она – кошку искать! Так ей эта кошка важна. Да ясное дело, другого-то занятия в жизни нет, старуха ведь. И Шайке с удовольствием отметил, что самому ему до этого далеко. Вон сколько всяких дел, не оберешься.
Были, впрочем, и иного рода старики. Сдержанные, стеснявшиеся того, что утеряли свои привычные силы и вынуждены прибегать к посторонней помощи. Эти по пустякам никогда не звали. И именно потому, что они стеснялись и тем лишь подчеркивали, какие они старые и слабые, а он молодой и сильный, Шайке помогал им особенно охотно.
В общем и в целом надо признать, что докучливая и невыгодная эта работа оказалась не так плоха. Она неожиданно снова сделала Шайке таким, каким он привык быть всегда. Таким его видели его подопечные, и таким он видел себя сам – молодым, красивым и сильным. И удачливым? Что же, удача тоже еще придет.
ТЕРРИТОРИИ
В своей прежней жизни Элла никогда не знала чувства безопасности.
Это не был страх, Элла не была труслива. Ощущение ненадежности и неустойчивости всего, сопровождавшее ее с раннего детства, казалось ей неким обязательным условием существования, неотъемлемым качеством человеческого устройства, и она считала, что с этим живут все и всегда, только скрывают друг от друга, как скрывала и она. А жить с этим можно было. Можно было учиться, работать, общаться с людьми, добиваться чего-то, можно было влюбляться и, как считало большинство, производить на свет себе подобных.
И Элла довольно успешно все это, кроме последнего, делала. Но что бы она ни делала, где бы ни находилась, тонкий лед колебался у нее под ногами на каждом шагу, едва прикрывая темные, холодные воды, которые тяжело и безразлично перекатывались там, внизу. Поэтому она никогда не знала и настоящей, безоглядной радости и веселья, хотя при случае развлекалась вместе с другими.
С годами она обнаружила, что это не у всех так. У большинства людей такое чувство возникало лишь иногда, при серьезных бедах и потерях, в минуты душевного упадка или к старости. Большинство людей если
боялись, то конкретных опасностей и смерти. С конкретными опасностями и бедами Элла так или иначе справлялась не хуже других, о смерти пока не думала. Самым страшным для нее была не опасность, а отсутствие безопасности.В сознательном возрасте она стала пытаться понять, почему у нее это так и что с этим можно сделать. Не желая обременять своими проблемами других, она и профессию себе выбрала самую подходящую – психологию. Неточная эта наука дала ей кое-какое подспорье, но по-настоящему добраться до корней и причин все же не удавалось.
Влияние отца и матери, отношения с ними, обыкновенными людьми, порожденными и выращенными тогдашним режимом себе на потребу, ничего не объясняли. Живя, как и положено было тогда, в страхе перед этим режимом, который и был весь их мир, они, однако, никогда не сомневались в прочности и устойчивости этого режима и этого мира. Их тревоги и страхи всегда носили конкретный, сиюминутный характер, и если их не трогали – а трогали их редко, поскольку люди они были нетребовательные и без амбиций, – то они трудолюбиво и удовлетворенно брели по обозначенному маршруту.
Свою бездумную уверенность, что все, в общем-то, ничего, они пытались внушить Элле, когда, очень редко, замечали в ней что-то. Но это только раздражало ее, хотя она сдерживалась.
Правда, у этих образцово нормальных людей был все же один признак ненормальности, который они вынуждены были передать и дочери, – они были евреи. Но и это в том месте и в тогдашней ситуации мало приятное обстоятельство не меняло их позитивного общего подхода к жизни – они так к этому обстоятельству привыкли, что как бы даже его и не замечали.
Почему же Элла замечала? А она замечала, и даже пришла к заключению, что оно является одной из причин ее глубокого внутреннего неустройства. Нельзя сказать, что оно, помимо кое-каких неудобств, неловкостей и редких обидных слов, причиняло ей серьезные страдания
– нет, этого не было. Не было и интереса к нему, желания узнать, что же оно такое, это досадное еврейство. А было лишь все то же неотвязное ощущение неуютности и неустойчивости.
Психология помогла Элле обнаружить в себе и еще кое-что, до тех пор ей неизвестное. Она обнаружила, что не любит эту трогательную, жизнестойкую, преданную друг другу супружескую пару, своих родителей. Вернее, не то что не любит, а просто не может терпеть. А приходилось терпеть – и их, и их хлопотливые заботы, и их манеру входить к ней в комнату не постучав: сперва в дверь просовывалась голова, затем раздавалось робкое “к тебе можно, детка?” и в случае отрицательного ответа – “да я на минуточку, не помешаю”.
И некуда было уйти, другого места для жизни у нее не было. Разве что замуж, но замуж Элла не торопилась. А желающие были. Она чуть не до тридцати лет сохраняла внешность длинноногого подростка, на смуглом овальном личике упорно держалось выражение большеглазого изумления перед миром, которого она вовсе не испытывала. В сочетании с вопросительной, чуть недоуменной манерой разговора это вызывало в некоторых мужчинах желание приласкать, пригреть бедного заблудившегося жеребенка, и Элла охотно этим пользовалась, но чувства безопасности оно ей не прибавляло. А замуж? И вечно думать, как скрыть от него больного беса, который в ней сидит?
Связать свою жизнь с другим человеком означало лишь удвоить свою тревогу, тоска и одиночество только возрастали в обществе других людей. И Элла иногда думала, что если бы можно было избавиться от этих двух факторов, своего еврейства и постоянной толкотни в ее жизни других людей, если бы можно было закрыть за собой дверь и знать, что никто не войдет, то чувства устойчивости и безопасности у нее бы прибавилось. И сама же издевалась над своими мечтаниями, зная, что ни от того, ни от другого избавиться нельзя.