Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
А Шурочка смотрит в окно и восклицает:
– Совсем ясное небо, смотрите! Солнце!
Около пяти часов вечера баржа отчаливает от пристани Святого Наума. Среди новых пассажиров – игумен, который едет в Охрид, и пленный албанец, конвоируемый двумя жандармами. Точнее говоря, это не пленный. Натворив что-то у себя на родине, он просто перешел без документов границу, был арестован и теперь препровождается в город. Вид у албанца гордый, мрачный. Над горбато-изогнутым носом – зеленые пронзительные глаза; губы сжаты, на загорелом красивом лице как будто складки презрения.
Бояться ему, конечно, нечего. Но к чему гордиться? Эти горные народы удивительно похожи друг на друга: всегда подчеркнутое
Святой Наум далеко. Сливается постепенно монастырь с серым берегом. Наверху небо прояснилось, но албанские горы затянуты мглою, и над Галичицей ходят туманы, строя дворцы, создавая чудовищ. Солнце склонилось. Заслоненное тучей, расплавляет края, поднимает вверх огненный веер, пытается освободиться от мрачной фиолетовой маски. И на охридской стороне посинели леса, почернел камень скал.
Что это такое? Я встревожен: было так тихо, спокойно. И вдруг пахнуло ветерком. Холодным, порывистым.
– Свежеет! – радостно проговорил, растянувшись на канатах, фотограф. – Хорошо было бы немного потрепаться, а? Вы любите качку?
– Так себе…
Отвечаю небрежно, презрительно, с выражением лица как у арестанта-албанца. Но встревоженный взгляд впивается в вершины Галичицы. Там как будто что-то готовится подлое. Забинтовались густым слоем ваты отдаленные скалы; сюда ближе, к Охриду, из-за горы тяжело выползла мохнатая морда, перевалилась одна лапа, другая, огромный белый медведь, распластался вверху, раздавив деревья и камень. А за ним – другой, третий… Бесконечное стадо.
– Шляпа! Ой!
Председатель схватывает ее на лету, плотно водворяет на голову. А ветер – как бешеный. Одна, две минуты – и сразу: вой, свист, пена в воде.
– Шурочка, где ты? Шура!
– Иван Николаевич! Возьмите Володю!
– Ай! Аа-аа!..
– Господа! – кричит в мощный рупор, составленный из двух ладоней, капитан. – Рекомендую сойти в трюм!
– Маруся, спусти ноги. Я подхвачу! – слышится снизу, из трюма.
– Не хочу… Здесь свободнее.
– Маруся… Я тебе говорю…
– Оставь, пожалуйста!
Я никогда не предполагал, что на таком сравнительно небольшом озере ветер может организовывать такие огромные волны. Вокруг нет воды – уже снежные горы. Заходящий солнечный диск кровавит белую пену, делит волны на склоны – лиловые, розовые. Все вокруг – в хаосе звуков и красок: синий гул на горах, голубой свист в прорывах на небе, багровое солнце, зеленые рокоты…
Черт возьми, куда лезет баржа! Как обезумевшая… Вверх, вверх, вверх… Довольно! Вниз? Вниз?
– Бу-бух!
Удар, точно бревном о бревно. Фонтан от носа к корме, через все: руки, головы, ноги. Визг мотора. И опять вверх, вверх, вверх… Опять вниз, вниз… Каждый раз громовые удары:
– Бух…
И сердце где-то под мокрым пальто в ответ – скромное, сжавшееся:
– Тук-тук! Тук-тук!
Постепенно все мы, даже самые упрямые, забираемся в трюм. Здесь, внутри, как сельди во время улова. Детский плач, шипящие звуки промокших дам, мрачное гудение мужей. Конвоиры-жандармы закурили вместе с албанцем, о чем-то мирно беседуют. Не свести ли с арестантом знакомство на случай, если мотор забастует и баржу отнесет к албанским берегам? Протекция – великая вещь, даже во время кораблекрушения. Познакомиться следовало бы, если бы только не то, что он сам оттуда бежал. Отчего бежал? А вдруг я окажусь другом политической партии, которая побеждена? А если это – кровавая месть и за мной начнет вдруг охотиться целый албанский род?
Бог с ним. Погибать так погибать. Все равно. Мотор дает перебои. Мы не выберемся, ясно. До Охрида столько
же осталось, сколько проехали. А буря усиливается. Вот:– Ба-бах! Уууу… Шшш…
Да, глупо тонуть в чужом негостеприимном озере. Идиотство. То ли дело в своем тихом пруду, в имении, возле родного дома, около рощицы, где весною поют соловьи. Вытащат багром, осторожненько положат на берег. Наверху солнышко… Вокруг птички. Хорошо! А тут?
– Ба-бах! Ги-ги-ги-го!
Жизнь, смерть, Европа… XX век… Какой смысл? Родился в 1882 году… Был серьезным мальчиком, хотел сделаться великим ученым, открыть новый закон природы, чтобы в учебниках стояло. И никакого закона! Все законы открыты, открыл только беззакония. Как надоело! Противно удушение, конечно: вода, вода, вода… хочешь вздохнуть – и нет его… воздуха! Вспомнится жизнь… Сразу… Кормилица… Гимназия… Кант – Лаплас… Бойль – Мариотт… Сходки в университете. «Товарищи! В Испании совершена гнусная казнь. Мы не можем молчать… Товарищи!» Сколько идиотов! Боже, сколько идиотов…
– Вылезайте, подходим!
– Охрид? – радостно вскакиваю я. – Да что вы?
A. M. Ренников. Незванные варяги. Париж, 1929
Zut
Это случилось в один прекрасный день, и не для слова сказано, а на самом деле «прекрасный»: что может быть лучше первых летних дней не только в Париже, а и везде, где после зимы опять светит и греет солнце. Только что прошла Пасха, зацвели каштаны на Араго, показались первые листочки на поздних, долго зимующих платанах.
Накануне Корнетов лег поздно: читал житие Филиппа Ирапского, написанное монахом Спасо-Каменного монастыря на Кубенском озере Германом, вступительная статья Ключевского, – о беспризорном XIV века или по церковно-славянски о «безприятном», от глагола «приять».
Рано утром, в самый забвенный сон, звонок: так рано звонит только почтальон – деньги, или заказное письмо, или шалое «pneu» несообразительного или от усердия брошенное на ночь, но это была не пневматичка и не деньги, а консьержка: пакет. Сквозь сон Корнетов почувствовал, что консьержка недовольна: книгу ей передали вчера в 11 часов.
– Onze heurez du soir? – переспросил Корнетов.
Консьержка, спускаясь, что-то ответила, не разобрать.
Книга оказалась от Балдахала: давно жданный Дон Кихот. И ведь только один Балдахал мог в 11 часов вечера разбудить консьержку и, наверное, ничего ей не дал. И сам Корнетов, приняв книгу, ничего консьержке не дал: со сна не спохватился, да и не о том было подумать: не мог поверить в «onze heurez du soir» – такой поздний час, 11 часов. И пенял себе и пенял Балдахалу: ведь мог бы подняться и передать в руки, а не будить человека! Но за кофеем Корнетов позабыл и о консьержке и о Балдахале, он думал о судьбе Дон Кихота с его пламенным мечом Амадиса и золотым шлемом Мамбрина.
«Течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!»
Сразу видна искусная рука профессора математики Сушилова и кельтолога Смирнова: перевод с испанского. После своего вечера Корнетов ежедневно упражнялся в чтении для развития голосовых связок и для чистоты произношения, чтобы выходило громко, выразительно и отчетливо без слива слов и выпада букв. Отложив книгу до вечера – вслух читать «Дон Кихота» будет одно удовольствие! – Корнетов стал собираться, как всякое утро собирался, чтобы выйти на волю – в волю этой живой жизни, перед которой имел такой неописуемый страх: точно отсчитал он 2 франка 55 сантимов – на папиросы и спички, чтобы не дожидаться сдачи и не обсчитали, всегда могло выйти недоразумение – в бистро всегда народ, – а так спокойно: 2 ф. 55 с.