Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Глупо и пошло, — крикнула старуха.

Она встала и начала собираться, старичок тоже.

— Я не желаю здесь более оставаться, — крикнул старичок.

Это также был стандарт. Примерно подобным восклицанием, насколько я помню, закончил свое пребывание у Бительмахера Щусев, хоть спор велся в иной плоскости. Кстати, если говорить о разнообразии не только приемов, положений, но даже человеческих типов, то и тут они особой пестротой не отличались и правила узкого пятачка действовали вполне. Например, старик и старуха у Щусева чем-то напоминали Бительмахера с Ольгой Николаевной, причем, приглядевшись, я обнаружил и внешнее сходство. Если же люди из компаний не были похожи друг на друга в целом, то отдельные, весьма существенные черты одного легко было отыскать в другом, и совершенно свежие, неповторимые личности здесь встречались весьма редко. Даже молодой человек, мне понравившийся, имел нечто общее с Щусевым, не по суждениям, конечно, а по пластике и душевным движениям. Но частично он походил и на Фильмуса. Поэтому я весьма сожалею, что в тот вечер видел его единственный раз и он исчез из моего поля зрения навсегда.

Когда старики, обиженные и раздраженные, начали собираться, молодой человек встал, сказал как-то поспешно:

— Ну зачем же?… Я здесь человек случайный… Скорей мне, а не вам надо удалиться.

И раскланявшись, он вышел. Однако и вся компания поднялась. Появилась Варя, неслышно ступая, начала убирать грязную посуду…

Я понял, что допустил какой-то просчет, никак себя не зарекомендовал, вел себя то излишне тихо, то излишне громко, и теперь терялся в догадках, не зная, какое произвел впечатление на Щусева. А если учесть эпизод с портретом Успенского, то можно было считать, что и вовсе провалился. Но у меня был козырь, именно рассказ Орлова, который попал сюда под

псевдонимом Иван Хлеб и, кажется, заинтересовал Щусева. Улучив момент, я шагнул к Щусеву и шепнул ему:

— Я знаю подлинную фамилию Ивана Хлеба…

Щусев глянул на меня с серьезной задумчивостью (лишь позднее, узнав Щусева, я понял, что под задумчивостью была насмешка, но какая-то одобрительная, как стервятник смотрит на жертву).

— Сейчас уходите, — шепнул Щусев, — через полчаса возвращайтесь…

Козырь сработал. Я был счастлив.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Не знаю, что послужило причиной приглашения вернуться через полчаса, фактически являющегося, как выяснилось, приглашением вступить в организацию… Было ли тут главным получить от меня сведения, в которых Щусев нуждался, или его привлек мой поступок, этот шепот и юношеская непорочность, которая, несмотря ни на что, еще не исчезла с моего лица окончательно и которую мой поступок, мой шепот лишь подчеркивали. Должен сказать, что помимо трех подлинных юношей (я был юношей по ущемленности, но не по летам) Щусев скоро привлек еще нескольких, несмотря на возражения некоторых членов организации… Вообще он любил привлекать к организации юношей, и про него даже пущены были довольно нечистые слухи, причем, кажется, все теми же врагами из реабилитированных, которых он ненавидел и которые ненавидели его… Кажется, к этим слухам приложила руку и Ольга Николаевна.

В тот вечер, с которого началось мое пребывание в организации, я вышел на ночную улицу, прошел быстрым шагом несколько кварталов и вернулся, погуляв несколько более получаса для запаса, чтоб не вернуться первым. И действительно, когда я вошел, условно позвонив (три коротких и через промежуток два коротких, как велел Щусев), за столом уже сидели все члены организации. Варя, открывшая мне дверь, тут же исчезла. Атмосфера в комнате была теперь в корне иная, деловая и какая-то по-военному четкая. Переговаривались негромко, вполголоса. Стол был пуст и насухо вытерт, конечно, Варей. На нем теперь лежали какие-то бумаги. За столом сидели семь человек — трое юношей и четверо мужчин. Все они, кроме одного, полысевшего блондина, присутствовали и ранее в шумной компании, но молчали и держались в тени. Лишь один из юношей, именно Сережа Чаколинский, тогда высказался, не выдержав атмосферы общей крамолы, высказался о Сталине, который, мол, мешал победе советских солдат. Как потом выяснилось, ему сделали за это внушение. Член организации должен в компании быть тих и незаметен. Вообще, приглядевшись, с течением времени я убедился, что в организации чрезвычайно развит элемент договоренности, условности, как бы некой коллективной игры, которую ведут все с интересом и всерьез, даже и не юноши, а люди пожилые и солидные. Правда, элемент игры, условности и неправды в смысле выдумки вообще сопутствует человеческому обществу — и в личном быту, и в делах общественно-государственных, и на войне, но лишь при обстоятельствах подлинных, ясных он становится заметен, а значит, смешон. Особенно это наглядно видно на поведении сумасшедших, то есть людей, из общества устраненных, на которых можно смотреть со стороны и поведение которых поэтому кажется смешным… Действия сумасшедших кажутся смешными и ненормальными еще и потому, что их игра и неправда менее корыстны. В политическом подпольном заговоре всегда наличествует элемент не только корыстной игры нормальных людей, но и бескорыстной — сумасшедших, ибо двойная жизнь невольно такому смешению противоположных качеств способствует. Правда, в зависимости от мощности социальных сил, на которые подполье ориентируется, оно может менять соотношение нормального и ненормального в себе, и в исторически точно выбранные периоды своей жизни может вовсе переходить на игру корыстную, деловую и общественно-государственную. И наоборот, если исторический момент не угадан, подполье ведет бескорыстную игру сумасшедших. Это, конечно, не значит, что оно не способно к действию, и в ряде случаев к действию достаточно опасному. Но на весьма узком пятачке, на весьма ограниченных подмостках, где может в лучшем случае искренними жертвами собрать толпу, часть которой, опять же в лучшем случае, будет возбужденно нейтральна, как на чужом пожаре. Сумасшествие Дон Кихота, сделавшее его смешным, сделало его же и сильным, как делает одержимого человека сильным слепота. Речь идет именно об одержимом человеке, для которого слепота превращает на определенный исторический период — в десять минут или в двести лет — узкую короткую тропку, ведущую в пропасть, в широкую дорогу, не имеющую конца. Трагическое прозрение наступает, как правило, в последний момент и иногда даже несколько позднее, в воздухе, во время свободного полета в пропасть.

В организации Щусева, конечно же, был силен элемент бескорыстной детской игры. Чрезвычайно развит был ритуал и некие даже обряды. Мне предложили сесть на стул несколько поодаль от стола, так что лицо мое оказалось освещено боковым светом, и начали задавать вопросы. Вопросы были самые обыкновенные, касались моей биографии в прошлом, моей нынешней жизни и причин, по которым я решил вступить в организацию. Я ни разу впрямую не говорил, что хочу вступить в организацию, и то, что они без слов поняли мое желание, как-то совершенно раскрепостило меня и в то же время внушило некоторый страх, какой бывает, очевидно, на религиозной исповеди у людей молодых и свежих. По-моему, отвечая на вопросы, я впервые в жизни произнес несколько десятков слов, ни в одном не соврав и чувствуя себя при этом совершенно легко, чувствуя уважение к подлинным фактам моей жизни, которые в данной ситуации и при данном выборе пути впервые звучали для меня и для этих людей убедительно и к себе располагали. То, что я не имел места, голодал, был унижаем покровителями и врагами, не говоря уже о политических драках и попытках физической расправы над обидчиками, все шло мне на пользу. Правда, позднее, анализируя, я убедился, что кое в чем все-таки приврал, но приврал я в тех фактах, которые были выдуманы настолько давно и так прочно вошли в мое сознание, что уже перестали быть ложью, и опустить их я мог как раз не в период душевной откровенности, которую испытал, отвечая на вопросы товарищей по организации, а, наоборот, в период трезвого расчета, скепсиса и анализа, когда мог бы с насмешкой осознать, что, например, подвиги отца на фронтах войны мной, собственно, выдуманы, как и его близость к ряду выдающихся деятелей того времени. Должен попутно заметить: именно эти выдуманные факты в данной ситуации не работали в мою пользу, а упоминание одного из известных военных деятелей, с которым отец якобы был знаком, вызвало даже некую гримасу на лице лысеющего блондина. Тем не менее в общем все окончилось благополучно. Покраснел я лишь раз, когда Щусев спросил меня, действительно ли я встретил его тогда на улице случайно и подошел сразу, как говорил. Я ответил, что действительно встретил случайно, но долго не решался подойти и шел следом. Щусев улыбнулся. Хоть вопросы задавали все, решение о принятии моем внес сам Щусев, единолично.

— Прохор, — сказал он Сереже Чаколинскому (у членов организации были клички. У меня была позднее кличка «Турок» из-за темной, несколько восточной внешности), — Прохор, дай ему, пусть прочтет.

Мне дали напечатанный на папиросной бумаге текст, нечто вроде вступительной клятвы, где сказано было, что я клянусь бороться против сталинских приспешников, помнить святые жертвы, понесенные русским народом от кровавых рук сталинских палачей, жить и действовать от имени этих жертв, большинство которых закопано в вечной мерзлоте. В конце стоял лозунг — «Смерть палачам!», а также обычное во всякой клятве — «Если я нарушу… то пусть меня постигнет…» и т. д. Правда, тут кроме презрения товарищей стояла еще и «собачья смерть». Я был готов к самому крайнему обороту, но все это несколько меня пугало. Не только потому, что в клятве было много крепких слов и в середине текста чуть ли не ругательства пополам с угрозами типа: «Клянусь не знать пощады и не позволять свиньям, разжиревшим на святой невинной крови, подыхать в собственных кроватях».

Меня несколько напугало и то, что все это носило характер некоего броска без оглядки, к которому я все-таки не был в полной мере готов. Позднее я понял, что в этом был замысел ошеломить новичка преувеличением. И одновременно преувеличением подогреть себя. Здесь имело место та самая коллективная игра, и фактически, вступая в организацию, я обязался принять правила игры и условность воспринимать всерьез. Так, во время заседания трибунала организации (таковой имелся) в подавляющем большинстве случаев выносился смертный приговор, но чаще он попросту попадал в архив организации, если же и приводился в исполнение, то, конечно же, не в виде

смертной казни, а в форме элементарного избиения, к которому и я, правда в одиночку и без подготовки и потому менее эффективно, пробовал прибегать. Причем смертный приговор выносился в одинаковой степени и бывшему работнику карательных органов, и людям, о которых были собраны сведения, что они писали доносы либо выступали на собраниях против того или иного человека, подвергшегося потом репрессиям, особенно если этот человек ныне погиб, и тем, кто сейчас был замечен в активной приверженности к сталинизму. В основном люди, которым выносились смертные приговоры, были пожилые, во-первых, потому, что события, в которых они участвовали, осуждения, расправы, доносы и прочее, случились давно, а во-вторых, если касаться современных сталинистов, то и среди них большинство было уже немолодо. Молодежь, со свойственной ей энергией и привязанностью к новому, запретному, в большинстве выступила на первых порах против сталинизма. Процесс же отлива части молодежи на старые, вернее, на еще более новые позиции, некоего неосталинизма, опять же в знак протеста против официальной антисталинской линии Хрущева, только начинался и еще формировался на национально-русофильской, как стало ясно позднее, на национальной основе, противостоящей западникам-антисталинистам (конечно, огрубляя и говоря приблизительно про такое распределение сил). Так что большинство противников организации Щусева были люди пожилые. Впрочем, бывали и исключения, которых, собственно, сейчас и коснусь.

Дело Орлова потому так заинтересовало, что оно было исключением, однако свидетельствующим о пробуждении новой тенденции. Так что смертный приговор Орлову был безусловно обеспечен. (Впоследствии Орлов чрезвычайно гордился этим вынесенным ему приговором, не зная, что к тому же Щусев приговорил и уборщицу одного из учреждений, в пьяном виде выкрикивающую среди бела дня славу Сталину.) Повторяю, конечно же все эти приговоры были игрой. Правда, забегая вперед, скажу, что в конце концов Щусев все-таки сыграл всерьез, но таковы уже правила. Всякая игра, которая ведется систематически и увлеченно, рано или поздно теряет условность и приобретает самые реальные бытовые формы. Если уж коснуться формы, то следует упомянуть и формулировку смертного приговора. В приговоре значилось: «Достоин смерти», а не обычное: «Приговаривается к смертной казни». Я на это обратил внимание, но посчитал попросту желанием соригинальничать, меж тем как в такой формулировке был опеределенный тонкий расчет, который стал мне понятен в конце. Расчет имелся даже и помимо растяжимости формулировки, позволяющей внутренне оправдать подмену смертной казни обычным избиением, что более соответствовало возможностям организации.

После того, как чтение клятвы, напечатанной на папиросной бумаге, было окончено, произошла весьма неловкая заминка с моей стороны в смысле выполнения завершающей стадии ритуала. Щусев подал мне на блюдце стакан чистой воды и маленький, остро отточенный ножик. Этим ножиком надо было разрезать палец, выдавить несколько капель крови в стакан воды и, отпив глоток этой смеси воды и своей крови, передать стакан по кругу так, чтоб каждому члену организации досталось по глотку. Не знаю, выдумано ли это было самостоятельно или заимствовано из ритуала средневековья, но на примере того, с какой серьезностью и верой каждый из членов организации выполнил этот ритуал, можно заключить, как легко и с каким самозабвением современный человек, попавший в условия чрезвычайные и ища выхода, жертвует разумом и возвращается к святому бездумью. В такие чрезвычайные темные периоды только скепсис, нелюбимое побочное дитя разума, способен по-настоящему противостоять мракобесию и фанатизму. В такие темные периоды скептик, эстет или сатирик более преуспевает в борьбе с фанатизмом и мракобесием, чем лирик или мыслитель. Но скепсис, как правило, свойствен людям, не испытавшим глубоких личных страданий либо умеющим быть не предельно чувствительными к этим страданиям и потому получившим возможность быть беспристрастными и подняться над светом и тьмой. Таких в организации не было, и о том уж позаботился Щусев. Правда, в организации было несколько юношей. Однако юношам тех лет еще не был свойствен тот короткоштанный романтический скепсис, который появился некоторое время спустя в юношеской среде и, главным образом, под влиянием юношеской «невсамделишной» литературы, напоминающей игру под взрослых, в «мамы — папы». А подлинный скепсис, являющийся защитной реакцией постаревшего организма на недоступные ему ныне молодые, незрелые порывы, как известно, вообще физиологически чужд юношеству. (Страдание сохраняет молодость чувств, и поэтому человеку пожилому, но страдавшему, не надобен скепсис в качестве оправдания душевной лени.) Таким образом, организация Щусева была удачным соединением людей пожилых, но много пострадавших и потому пристрастных, с юношеской незрелостью, которая уж по одному своему возрасту не может не быть пристрастна. Именно это пристрастие, направленное не столько к одному и тому же, сколько против одного и того же, сплачивало воедино людей весьма разноликих. И это было наглядно, когда с одинаковой серьезностью к происходящему они пригубили стакан розоватой жидкости, получившейся от смешения с водой капель моей крови. Должен признаться, я испытал при этом состояние неприятное. Не боясь смелости сравнения, скажу, что испытал нечто подобное тому, что ощущал во время моей первой интимной связи с уборщицей Надей. Это подтверждается и тем, что в дальнейшем мое неприятное чувство исчезло, как и в интимных отношениях, и, принимая нового члена организации спустя всего полмесяца, я глотнул с водой его крови достаточно серьезно, веря в необходимость и святость ритуала. Была еще одна личная причина, заставившая меня весьма неприязненно воспринять ритуал и, как я уже говорил, вызвавшая даже заминку. Причина эта элементарна и проста: я боюсь боли, вернее, особенно я боюсь ее предощущения. Порезавшись случайно, я, может, ну чуть скривился бы, тем более глубокого надреза от меня не требовалось, но резать палец самостоятельно и умышленно было настолько ужасно, что, едва приложив узкое, отточенное лезвие к коже, я испытал дрожь и тошноту (тошнота эта еще более усилилась, когда члены организации серьезно пили розоватую от моей крови водичку). Так и не сумев провести лезвием по коже, я закрыл глаза, совершенно от дрожи забывшись, не стесняясь, и, повернув нож, попытался им не разрезать, а проколоть палец. Однако, то ли от дрожи, то ли от страха, нож повернулся весьма неловко и совершенно помимо моей воли вонзился достаточно глубоко, причем не в палец, а в мякоть ладони. В первое мгновение вскрикнув от острой боли, я тут же обрадовался, что решился и все позади, торопливо выдавил кровь из ранки в стакан и лишь после того почувствовал жуткий приступ новой боли, так что даже совершил еще одну неловкость, уронив окровавленный ножик на пол.

— Зачем же так? — торопливо подошел ко мне Щусев. — Надо было чуть палец надрезать.

Я нашел в себе силы криво улыбнуться в ответ и сказать небрежно, этак пошутив:

— Для большей убедительности.

Щусев тут же собственноручно и умело обработал мне рану йодом и умело, по-медицински, используя вату и бинт, перевязал.

Я описываю столь подробно на первый взгляд мелкие и смешные мои мучения (мелкие и смешные впоследствии, когда все свершилось, тогда же для меня достаточно неприятные и серьезные), описываю, чтоб указать на присущее мне свойство — отсутствие мужества в физическом страдании, даже и незначительном. Неумение выдерживать физические страдания, если они не стихийны, а логичны (этот момент очень важен, поскольку пытки именно таковыми и являются), неумение выдерживать пытки присуще большинству людей, обладающих богатым чувственным воображением. Поэтому я отношусь с особым уважением, вернее, с почтительным ужасом к людям, пытки испытавшим, а таковыми были и Щусев, у которого вместо ногтей на левой руке росло какое-то бугристое розовое мясо, и Христофор Висовин, у которого был поврежден сустав на ноге, так что он слегка прихрамывал, и лысеющий блондин (Олесь Горюн), который на левой руке мог выпрямлять либо сгибать пальцы лишь правой рукой, причем выпрямлялись они со странным, мертвым стуком. (Опять пальцы. Верхние конечности вообще чаще всего служили предметом пыток, поскольку были более открыты без дополнительных процедур раздеваний и поскольку, доставляя сильную боль допрашиваемому, они в то же время не грозили ему смертью на допросе в кабинете следователя. Кроме того, не случайно, что левая рука чаще подвергалась воздействию, чем правая, поскольку правая нужна была для подписи под протоколом, так как формально-бюрократическая процедура все-таки соблюдалась даже и при нарушении законности, и был случай, когда прокурор вернул на доследование дело, подпись подследственного под которым была явно неразборчива. Также, если подследственного приговаривали не к расстрелу, правая рука нужна была в более здоровом виде для использования заключенного на каторжных работах.)

Наконец процедура была окончена, стакан с ритуальной розовой жидкостью выпит до дна всеми членами организации, и мне предложили подсесть к столу.

— Христофор, — сказал Щусев (клички употреблялись только при посторонних, а я был теперь спаян со всеми клятвой и глотками воды с моей кровью, так что не являлся более посторонним). — Христофор, Цвибышев знает человека, написавшего о том подлеце, застрелившемся под памятником Сталину.

— Я ж тебе говорил, что круг замыкается, — ответил Христофор. (Что он имел в виду, не знаю.)

Поделиться с друзьями: