Метель
Шрифт:
Бесс
Если бы смогла, взяла бы и заснула сейчас, как заснула тогда. После того как я обнаружила тело, я на два дня подряд провалилась в глубокий сон, только иногда резко выныривая из него и ощущая мокрую насквозь футболку, и тут же мир снова отправлял меня в нокдаун. Мама не понимала, как можно спать после такого, и, думаю, так меня и не простила — за то, что я спала, и за то, что оставила сестру одну. Я спала, и во сне живая Кассандра играла в видеоигру, положив ноги на стол, и спрашивала, правда ли я влюблена в Нила. Во сне он снова занимался со мной любовью, как в тот день в своей комнате, увешанной вымпелами футбольных команд. Сначала было больно, но он старался делать все бережно и ласково, и я согласилась на второй раз, хотя опаздывала, мне надо было вести сестру на урок танцев. Я подумала, что все равно уже опоздаем, можно один раз пропустить, поругают, и ничего страшного. Она не наябедничает родителям, не такой у нее характер, и она ведь знает, что это особенный день, я ей сказала, что стану женщиной. Глупости. Я все это думала, потому что читала дурацкие женские журналы, которые мама таскала домой из того медицинского центра, где работала. Кассандра сделала мне шикарную прическу, заплела сложную косу, чтобы укротить мои волосы, которые кудряшками торчали во все стороны. Она хотела, чтобы я ей потом все рассказала, но я как-то сомневалась. Про что рассказывать-то? Как чувствуешь на коже чужие ладони и чужой пот, как парень елозит и давит на тебя всем телом? Или какое у него стало дурацкое лицо, когда он кончил, и как у меня между ног полилось липкое, потому что он плохо надел презерватив? Чудо еще, что я не забеременела. Мне так хотелось лишиться девственности, которая почему-то в глазах мужчин была сокровищем, а мне казалась лишь помехой. Девственность! Чистота! Невинность! Какой отстой. Сейчас я иногда думаю, что, если бы я так не спешила с этим, сестра осталась бы жива. И сидели бы мы с ней на родительском диване, уплетали один кусок чизкейка на двоих и болтали о детях или о парнях. Время было бы не властно над нами. Но вышло по-другому, и когда я с опозданием на два часа вернулась домой, коротким путем
Бенедикт
Я прожил у Фэй несколько недель после приезда. Сидел сиднем в квартире, весь день прятался от этого крикливого, вонючего, постоянно копошащегося города. Выходил только к вечеру, и даже после наступления темноты на улицах оставалось слишком много людей, на мой вкус. Она только улыбалась. Говорила, что я совсем дикий медведь, хуже брата. Он-то изредка соглашался с ней выходить, в гости, в музеи или просто пройтись вместе по улице куда глаза глядят. Какое мне дело, что делал Томас и чего он не делал, — мы были разные, к тому времени я это твердо знал. Я бы никогда не ушел из дома без оглядки. Я много дней ломал голову, не зная, как поступить. Написать родителям и сказать, что я возвращаюсь, но один, или ничего не сообщать и дать им надеяться еще какое-то время, что я его нашел. По малодушию я оттягивал решение и потом горько об этом пожалел. Поскольку я чаще всего отказывался выходить на улицу, Фэй раз или два в неделю приглашала подруг или коллег, возможно, в надежде как-то меня приручить. Все они были ньюйоркцы и выглядели настолько по-разному, словно кто-то собрал в одной банке все народы мира и потряс хорошенько, чтобы они так забавно перетасовались. Моя внешность тоже их удивляла, а одна гостья сказала даже, что это очень экзотично — суровый северный мужчина! Я не совсем понял, о чем она. Она была блондинка, высокая и тонкая, как лиана, с длинными блестящими волосами, пахнущими сиренью. С такой прозрачной кожей, что казалось, дотронься — и жилки лопнут. Пока Фэй была на кухне, она пригласила меня поужинать, и я даже не знал, что ответить. Она мне нравилась, но я только смотрел на ее белую тонкую руку, которую она положила на мою, и молчал. Наверно, не очень вежливое поведение с моей стороны. Она разочарованно надула губы и убрала руку так же легко, как и положила. Я знал мало женщин, но все же понял, что они устроены сложнее нас. Мне трудновато понять, чего они хотят, что у них скрывается за словами. Мне казалось, что у них во всем можно найти какое-то двойное дно, пока не встретил Фэй, которая выражала свои мысли просто и говорила как чувствовала. Я быстро понял, почему Томас остался у нее в доме и полюбил женщину, от одной улыбки которой делается хорошо. Но и этого не хватило, чтобы удержать его. По иронии судьбы он уехал в конце июля, ровно за месяц до моего приезда. Вечером она вернулась и нашла записку, в которой он писал, что уезжает, потому что не может остаться. Зная, что он не любит летать на самолетах и что деньги у него только от случайных заработков, она считала, что он, скорее всего, уплыл на каком-нибудь корабле — он хотел покинуть Соединенные Штаты. Он мог быть хоть на грузовом судне, хоть на Карибах, мне до смерти обрыдло его искать. Не мог же я перечеркнуть всю жизнь и гнаться за призраком, который вдобавок не хотел, чтобы его нашли.
Бесс
Я столько раз сюда приходила, что знаю дом Томаса, как свой собственный. Бенедикт только раз согласился о нем хоть что-то рассказать. По его словам, брат в восемнадцать лет заявил, что станет жить один, в собственном единоличном доме, и только по своим правилам. Он решил поселиться в первом доме Майеров — полуразрушенной хижине чуть в стороне от озера. Всего одна комната и бревенчатые стены, как в детских книжках про покорение Запада, — воплощенная мальчишеская мечта. Крыша у дома просела, вероятно, под тяжестью снега, но стены стояли крепко. Отец не очень одобрял его решение, потому что место там ненадежное, слишком близко к расщелинам, прорезающим скалу к востоку от озера. Недаром его предки предпочли построить второй дом на более ровном и безопасном месте.
И все же отец согласился и помог сыну устроить дополнительную комнату, чтобы была настоящая спальня. Родители думали, что он хочет завести семью. Я-то поняла, что он поселился там вовсе не для того, чтобы растить детей, но не стала говорить этого Бенедикту. Отец научил меня, что нельзя приносить людям плохие вести и говорить неприятное, потому что они не отделяют вестника от его послания, так что раньше чуть что — могли и голову отрубить. Но иногда весть даже не нуждается в словах. Я помню лицо матери, когда она вошла в дом, а на улице стоят машины полиции, полицейские ходят взад-вперед, а один тихо говорит со мной, положив руку мне на плечо. Ее лицо, когда она увидела меня, когда увидела папу, сидящего на диване и рыдающего, и потом через большое французское окно, выходившее в сад, увидела, как на носилки кладут тело, такое маленькое тело в большом непрозрачном пакете на молнии, и застегивают ее так резко, что прямо слышишь, как она вжикнула, хотя на таком расстоянии услышать невозможно. Молния застегнута до самого верха, потому что она уже не дышит, потому что воздух ей больше не нужен. Мне показалось, мама тоже перестала дышать: у нее вся кровь отлила от лица. С ней случилось немыслимое, такого ни одна мать не может представить. Она завыла как зверь — я никогда не слышала ничего ужаснее этого воя. Я вместе с ней пережила ожидание вскрытия, визиты полиции, долгую вереницу друзей, соседей, знакомых, особенно многочисленных на похоронах, и еще — долгие минуты без посторонних людей, когда горе было таким сильным, что родители не могли сидеть в одной комнате. Я была с ними, когда папе стало невмоготу ее видеть, когда мы остались с мамой одни, и она каждый день повторяла, что все из-за меня, это я не защитила сестру, я предательница. Я оставалась с ней и тогда, когда она начала удваивать дозы транквилизаторов, снотворного, стала запивать их спиртным, потом и этого стало мало, она начала красть морфий из своего медицинского центра, в конце концов это обнаружилось, и ее уволили, сказав, что они понимают, как ей больно, и сочувствуют ей, очень сочувствуют, но не могут ее покрывать. Закрыть глаза на то, что она делает. Закрыть глаза. В принципе, удобная позиция. Я тоже хотела закрыть глаза и не видеть. Но мне пришлось оставаться свидетелем всего, что происходило дальше у меня на глазах: падения, стремительной деградации, полного распада личности, вплоть до того момента, когда тебе надо проститься с человеком, которого ты знал, потому что он перестал им быть и новый человек тебе чужой. В моменты просветления она говорила, чтобы я ушла, что ей невыносимо даже просто видеть меня. Я неправильная дочка, я не та, произошла ошибка, я не должна жить, жить должна была другая. Я сделала, как она хотела: ушла из дома. Мне было восемнадцать. Я бросила учебу, денег не было ни гроша. Я продала то, что осталось от прежней, девичьей жизни: крестильный медальон и золотую цепочку, подаренную на пятнадцатилетие, и купила билет на автобус в никуда. Я решила вычеркнуть навсегда из жизни Элизабет Моргенсен — девушку, которая не уберегла сестру, и стать Бесс, просто Бесс. Хватит и этого, даже с лихвой.
Фриман
Лесли поступил на военную службу, четыре года спустя стал морским пехотинцем и в возрасте чуть старше, чем я во Вьетнаме, отправился на новую дальнюю войну — в Ирак. Он пошел туда вместе со своим отрядом, а мы с Мартой следили за его продвижением по карте, переставляя красную точечку туда, где примерно находилась его база. Пара слов на открытке, изображавшей что-то непонятное, экзотическое, явно никак не связанное с реальностью… но нам становилось чуть спокойнее. Он далеко, но, может быть, это земля Шахерезады, а не просто бесплодная пустыня. Марта, конечно, волновалась, но гордилась сыном. Сядет, бывало, на террасе, раскроет на коленях Библию, и соседи, что белые, что черные, здороваются с ней и заговаривают так почтительно, словно мы послали Мессию в Святую землю. Я-то боялся, что его тоже отправили прямиком в ад, но ничего не говорил. Другое время, другая обстановка, да и конфликты вроде стали не такими смертельными для солдат. Но как ни совершенствуй технологии защиты, а человек всегда придумает новый способ ранить, резать, калечить своих собратьев, и так до бесконечности, такова уж его натура. Война остается войной. Она пугает и притягивает одновременно. Она делает убийство привычным и нестрашным, ибо разрешает убивать других только потому, что вам сказали, что есть на то веская причина, что вы за добро и против зла. Всегда находится веская причина, чтобы наши дети подрывались на минах или возвращались домой израненными, замкнувшимися, безмолвными как тени, не способными выразить словами увиденное там. Лесли вернулся всего через несколько месяцев с раздробленным коленом: во время перехода подорвался на самодельной мине. Повезло, легко отделался, как сказало начальство, остальные из отряда не выжили, но его все равно отправили домой, швырнули нам, как узел с грязным бельем или как отработанный материал. Сражаться он уже не годился, едва мог ходить, так что военная карьера закончилась, едва начавшись. Марта испытывала грусть и облегчение одновременно. «Ведь он вернулся целым, — говорила она, — а не в цинковом ящике». Я тоже думал, что мы вновь обрели сына. Отец и мать иногда не понимают, что у внезапно повзрослевшего юноши есть проблемы и поважнее коленки, костылей и хромоты. Есть еще голова и то, чем они ее пичкали, — об этом нам никто не сказал. Наркотики, чтобы не уснуть, амфетамины, чтобы чувствовать себя непобедимым в бою, всякие таблетки, которые дают и даже не говорят, что это за таблетки, потому солдат должен подчиняться, его никто не спрашивает. Был ли там военный врач? Говорил ли он, что это для их же блага? Что это такой стандартный набор, вроде тех, что принимают пенсионеры, чтобы оставаться в форме? Я так и не узнал, что именно ему давали, но после его ночных кошмаров — я думал, это воспоминания о боях, — после бессонницы, вспышек ярости
и безумия, после того как он проломил костылем голову соседской собаке, потому что она громко лаяла, я осознал, что из Ирака вернулся совсем другой человек. В моем доме жил чужой, такой непохожий на того голенького младенца, что впервые втянул воздух, лежа на животе матери, и сделал нас лучше и счастливее, чем прежде. Война забрала у нас сына и вернула его негатив — один лишь белый силуэт на беспросветно темном фоне.Бенедикт
В конце сентября я сказал Фэй, что мне пора назад. Лучше было вернуться домой до того, как наступит зима. Она выглядела странно, я видел, что с ней что-то не так, но я никогда не разбирался в психологии, а уж в женской подавно. Утром в день отъезда, когда я собрал свои немногочисленные вещи, она объяснила мне, почему ушел Томас. Даже не словами, а просто взяла мою руку и положила себе на живот. Когда я понял, меня словно ударило током. Сначала ей казалось, что Томас искренне рад. Они проводили вечера, строили какие-то несбыточные планы, перебирали имена и выбирали, где станут жить. Он найдет постоянную работу, сумеет обеспечить ребенка всем, что надо, ему давно пора остепениться, создать семью и перестать мотаться по миру.
Но как быстро он загорелся, так быстро и замолчал. В конце концов просто исчез без предупреждения, без каких-либо объяснений, кроме кое-как нацарапанной записки, оставленной в прихожей. Он не готов быть отцом. Когда Фэй показала мне этот жалкий клочок бумаги, мне стало так стыдно. Он написал эти несколько слов на обороте какой-то рекламки, словно речь идет о какой-то мелочи по хозяйству, чтобы не забыть купить. И она все равно хранила эту бумагу как память о Томасе, не лучшее и не самое яркое воспоминание, но все же слова, написанные его рукой. Как ни было мне тягостно жить в этом городе психов, но я сказал ей, что останусь с ней до родов, что признаю ребенка своим и что он будет носить фамилию Майер и тем самым станет частью нашего братства, которое никогда его не забудет и не оставит в беде. Фэй стала отказываться, она не этого добивалась, но я сказал ей, что мое решение принято и я не отступлюсь. Я ходил с ней на УЗИ и все медицинские осмотры, я покидал кокон ее квартиры и находил разные подработки, чтобы помочь ей деньгами, обставить комнату для ребенка, обеспечить хорошую медицинскую страховку. А потом во время схваток я держал ее за руку, вытирал пот со лба, смотрел, как она ведет бой за жизнь — я даже не подозревал, какая это тяжелая битва, — а когда ребенок родился, именно я перерезал пуповину, как будто это мой сын. И он должен был стать мне сыном. Я дал себе слово любить ребенка так же, как любил его мать, хотя мы никогда не были любовниками, я просто принял и полюбил ее такой, какой она была: свободной и смелой женщиной. У меня не было шансов добиться ее любви. Все сердце она отдала брату, и он заполнил его до малейших закутков, как она любила говорить. Для меня не осталось свободного места, но это не имело значения. Я привык к тому, что брат приковывает к себе взгляды и притягивает людей, словно он единственный луч света в округе. Я не переживал из-за того, что существую на периферии его мира, вращаюсь на орбите вокруг него, с одной стороны освещенный его светом, с другой — в темноте. Отец меня любит, и это главное. Любит не больше, чем брата, но и не меньше. Когда родился мальчик, единственное, в чем мы с Фэй разошлись, — это в выборе имени. Она хотела назвать его Томасом, а я считал, что неправильно называть его в честь того, кто сбежал, пусть даже этот человек мне брат. Но последнее слово осталось за ней, ведь речь шла о ее любви.
Коул
Бенедикт решил взять снегоход и пошел домой. Этот его агрегат и при нормальной погоде еле заводится, а на таком холоде нечего и надеяться. Я уже начал снимать с себя снаряжение, но тут затрещала рация и расклад изменился. Клиффорд звонил сказать, что видел на другом берегу озера, как девка вошла в дом Томаса. Значит, теперь она сидит там — в тепле, но без мальца, и, мол, раз поблизости нет Бенедикта, ему не терпится навестить ее и показать ей пару-тройку фокусов, которые может сделать с бабой настоящий мужик. Я сказал ему, чтобы он ни в чем себя не ограничивал и на меня не оставлял, я, можно сказать, его благословляю, а насчет Бенедикта можно не беспокоиться, ему еще с машиной копаться и копаться. Потом, правда, я подумал и решил, что все же поучаствую — надо эту стерву малость проучить.
Я сказал Клиффорду, что тоже подойду, а пока может делать с ней что вздумается. Я знал: у него давно не было случая побаловаться с женщиной. Здесь редко встретишь женщину, которая хочет секса; правда, Клиффорд, если какую встречал, не всегда спрашивал согласия. Есть у мужиков свои мужские потребности, и точка. Я подумал, что он такое устроит этой Бесс, что она вовек не забудет, и поделом, нечего заводить мужика своими юбчонками и шортиками, которые едва что прикрывают. В конце концов, Бенедикту же главное найти сына, а не эту чужую девку, которая его прямо испортила. Давно пора проучить ее как следует. Я снова взял винтовку и вышел через заднюю дверь на случай, если Бенедикт все еще в поле зрения. Срезал путь, пошел напрямик через рощицу за домом. Обзор был чуть получше, чем в последние несколько часов; снег еще шел, с хорошими порывами, но уже не та чертова буря, что сразу сбивает с ног и кладет на лопатки. Если мальчонка мертв — а теперь-то, судя по всему, он мертв, — кто-то за это ответит. Так учил своих сыновей старый Магнус. Всегда наступает момент, когда тебе предъявят счет. Ты можешь отнекиваться, возражать, а все равно платить придется, раньше или позже.
Бенедикт
Маме, можно сказать, повезло. Она умерла в мое отсутствие, во сне. Умерла тихо, как жила, не причинив никому никаких хлопот. На рассвете папа проснулся рядом с ней и не сразу понял, в чем дело. Он сказал Коулу, что она как будто заснула девичьим сном, спокойно и умиротворенно, как не спала уже несколько месяцев. Врач сказал, что просто не выдержало сердце и не надо искать другие причины. Не думаю, что сердце у нее было слабое, просто ей выпало слишком много горя, сначала один сын ушел, потом другой, и ей уже не хотелось жить, ни к чему не лежала душа. До рождения детей жизнь кажется насыщенной и увлекательной, словно вереницы событий, которыми она перемежается, хватит на то, чтобы сделать вас счастливыми. И только после их рождения узнаешь, какая пустота возникает, когда они уходят, когда не останется ничего, ради чего по-настоящему стоит жить, ничего сравнимого со счастьем видеть, как они растут, как меняются, как из послушных детей превращаются в строптивых подростков и оспаривают каждое ваше решение. Я, ставший отцом по случайности, представлял себе все это очень туманно. Я никогда не думал, как это будет, когда у меня появится ребенок, мой собственный ребенок. Маленький Томас — существо еще более особенное, чем каждый ребенок; он личность, ни в чем не сопоставимая со мной. Не потому, что я ему не биологический отец, а потому, что его уникальная биография поместила его в какую-то сумеречную зону, на границе двух миров. Чей он сын? Матери, которая приняла решение его сохранить? Труса, который скрылся сразу после зачатия? Эти вопросы я не задавал никому и никогда. Вскоре после смерти матери у отца случился удар. Инсульт cразил его, когда он стоял посреди реки и ловил форель. Он бы утонул, если бы Коул не сумел дотащить его до берега. В течение следующих нескольких недель он в одиночку ухаживал за отцом, кормил его, мыл, говорил с ним каждый день и утешал, когда тот плакал. Когда я наконец вернулся, Магнус был похож на тень самого себя. Я хотел без посторонних рассказать ему про Томаса и про малыша. Мне не терпелось сообщить ему, что у него есть внук, что Майеры с Аляски еще живут и будут жить дальше из поколения в поколение, но он никак не реагировал, пол-лица у него выглядело как прежде, а другая половина обмякла от инсульта, и щека провалилась, как горный склон. Не знаю, чего я ожидал, но бурных проявлений радости не дождался. Вряд ли до него дошло сказанное, и я почувствовал глубокий стыд за то, что лишил его счастья. Стоило мне позвонить им, написать письмо — и они бы отвлеклись от пропажи сына и стали строить свое будущее в связи с новорожденным ребенком. Моя мать наверняка пожила бы еще немного, хотя бы до того момента, пока я не вернулся домой без ребенка и не в состоянии объяснить, почему он остался так далеко, за тысячи миль, в городе, который они знали только понаслышке. Коулу я ничего не рассказывал. Много лет спустя я привел мальчика на могилу бабушки и дедушки, и он спросил меня, каким Магнус был отцом. Таким, что всегда рядом, что выручит и спасет, — ответил я и еще сильнее ощутил сиротство.
Фриман
За год с лишним мы с Мартой перепробовали все. Обращались к врачам, психиатрам, в ассоциации ветеранов. Я прочел все, что отыскал по этой теме, искал слова, чтобы обозначить то, что происходит с нашим сыном, чтобы узнать, почему он вернулся таким разрушенным. Я мог понять его горечь и тоску: война перемалывает человека и выплевывает ошметки. Никто не предупреждает о том, что мертвые будут являться к человеку до скончания дней. Их лица сотрутся, но вы все равно вспомните странное положение тела, раны, открывающие плоть до кости, как будто кто-то решил показать вам все внутреннее устройство человека, а вдруг вам любопытно взглянуть. А у некоторых лицо оставалось нетронутым, и вас удивляло это, ведь смерть всегда удар, всегда шок. Вы не забудете свернувшихся калачиком мертвых детей и женщин, спящих так крепко, будто все просто замерло на секунду и стоит лишь щелкнуть пальцами, и кровь снова прильнет к их розовым щекам. Их лица всегда стояли передо мной, и, полагаю, Лесли также помнил каждое тело, оставшееся лежать на обочине пройденных им каменистых дорог, где песок то и дело впитывал кровь. А вот ненависти его я не разделял. Прошагав всю бессонную ночь по комнате, Лесли начинал каждый день с проклятий своей стране. Он спускался по лестнице, цепляясь за перила, не глядя на мать, которая ждала его всегда на том же месте, надеясь на кивок, приветствие — напрасно. Он отпустил волосы и заплетал их в косы, как будто хотел ничем не напоминать прежнего бритоголового солдата, безымянного и неотличимого от других. В хорошие дни он смотрел телевизор и пил пиво, в плохие сидел и неподвижно смотрел в одну точку — там, где над камином висела его фотография в военной форме. Он и этот мужчина не имели ничего общего. Однажды в воскресенье Лесли не выдержал, вскочил, сорвал рамку с фото и зашвырнул на другой конец комнаты. Марта хотела собрать осколки, но Лесли заорал, чтобы она не трогала, а если вздумает тронуть — убьет. Ни одна мать не поверит, что ее сын способен поднять на нее руку. Марта наклонилась поднять хотя бы снимок, и он пнул ее ногой в живот. Я помог жене подняться и приказал сыну уйти. Он вышел за невидимую черту, и я до сих пор не знаю, что довело его до такого состояния. Уже не наркотики, которые принимали солдаты Вьетнамской войны, чтобы продержаться, пока штабные закрывали глаза. Нет, тут все было намного хуже, настоящая сделка Америки с дьяволом. Я понял это только потом, когда языки развязались и появилось много юношей и девушек, сломленных уже не боями, а чем-то другим, и тогда тайное стало явным. Но моего Лесли к тому времени было уже не спасти — наш сын был безнадежен.