Метель
Шрифт:
— Я этих «Слепых» знаю, — процедил сквозь зубы князь. — А вы почему про них так размазали?
— «Размазали», — сделал вид, что удивился бесцеремонному выраженью князя, его хитроумный гость.
— Ну, да… Размазали. Вы чему собственно удивляетесь?
— Я не размазал. Я лаконичен.
— Фу ты, черт! — рассердился вдруг князь. — О чем мы с вами, однако!
— Уклонились! Уклонились! Это верно, — почтительно подхватил Паучинский, довольный, кажется, что князь разгневался.
— Так вы говорите, что у вас сегодня свидание с Александром Петровичем Поляновым? А не секрет, о чем собственно будет у вас с ним разговор?
— Да я и сам не знаю. Филипп Ефимович намекал, что господину Полянову нужны деньги…
— А! — протянул князь. —
— Едва ли. Полагаю, князь, что я не смогу ему быть полезен.
— Почему же, однако?
— Откровенно говоря, князь, не вижу гарантий, что господин Полянов своевременно будет точен в расчетах по обязательствам. А я не меценат, изволите ли видеть. Господину Полянову надо бы себе Медичей найти. Без покровителей художнику смерть.
— Этому даровитому художнику в самом деле как будто не везет. Не умеет он ладить с людьми. Строптив, — усмехнулся князь. — Но если вы, Семен Семенович, так твердо решили денег ему не давать, зачем же вы согласились на это свиданье?
— Я сам чувствую, что как будто и не следовало мне назначать свиданье господину Полянову, но соблазнился. У меня слабость, князь, к такого рода положениям. Я любопытен. Нахожу удовольствие в этаких опытах. Разве не любопытно посмотреть на даровитого человека, а тем более, когда у него душевное смятение? Ведь, это, пожалуй, театр, так сказать.
— Психологией интересуетесь?
— Вот именно.
— А по-моему, вам следует господину Полянову дать необходимые ему деньги.
— Почему же, однако, следует?
— Противоестественно как-то, что настоящий художник задыхается в нужде, а мы с вами благополучны.
— А вы? Почему же вы сами? — неосторожно спросил Паучинский.
— Господин Полянов у меня денег не возьмет.
— Вот как! Вы, кажется, были с ним когда-то знакомы?
Князь нахмурился:
— Был. Давно.
Паучинский пристально посмотрел на князя.
— Если вы находите нужным, тогда разумеется… Одним словом вы можете располагать мною, князь, как вам угодно.
Князь кивнул головою.
— Я бы хотел, чтобы вы дали Александру Петровичу Полянову ту сумму, в которой он нуждается, под известным условием…
Князь помолчал.
— Вы дадите деньги под вексель под условием, чтобы и все прочие векселя, выданные Александром Петровичем разным лицам, были сосредоточены в ваших руках, — сказал, наконец, князь. — Он вам сам укажет, как это сделать. Это последнее условие я считаю необходимым. Вы понимаете? Я очень ценю дарованье Полянова и заинтересован в том, чтобы он освободился, наконец, от кабалы, в какую попал. Если все его векселя будут в ваших руках, я буду спокоен. Вы меня посвятите, надеюсь, в эти ваши финансовые операции с господином Поляновым. Только он сам об этом ничего не должен знать, по крайней мере, в течение известного времени. Если у вас нет сейчас свободных денег, Семен Семенович, я вам охотно дам сколько вам понадобится. И гарантии вам дам какие угодно. Я полагаю, что эти поляновские векселя так и останутся у вас, но, если обстоятельства сложатся как-нибудь иначе, я у вас их покупаю. Во всяком случае вы ничего не теряете. Понятно?
— О, конечно! И никто не должен знать о вашей заинтересованности в судьбе господина Полянова?
— Это уже, кажется, было у нас решено, — небрежно уронил князь.
— Все-с?
— Я полагаю.
— А я все-таки, князь, попросил бы вас уделить мне когда-нибудь некоторое время на другого рода беседу.
— Пожалуйста. Охотно. Но сегодня я… Сегодня не могу… я занят сегодня…
— Я понимаю! Я понимаю! — поспешил обнаружить свою почтительность господин Паучинский.
Он уже раскланивался, стоя на пороге комнаты, когда князь вдруг задал ему несколько неожиданный вопрос.
— Вы это серьезно? А? Вся эта ваша теория «морального равновесия?» Что такое? А? Мне про нее Сусликов рассказывал…
— А разве неубедительно? — усмехнулся Паучинский.
— Я не совсем понял. Может быть, это Сусликов напутал.
—
Дело-с ясно, — сказал Паучинский самодовольно. — Все без исключения склонны или к садизму, или к мазохизму, но, к несчастью, не все сознают в себе соответствующие стремления. Одни созданы для того, чтобы совершать некоторое так сказать насилие в жизни, другие, напротив, предуготовлены к тому, чтобы пассивно этому насилию подчиняться. И в том, и в другом есть особая радость, наслаждение и удовлетворение. Но вот, в силу исторического недоразумения, садисты стыдятся своих натуральных желаний, а мазохисты не хотят сознаться в своем предназначении, которое одно только и могло бы их удовлетворить. Моя программа заключается в том, чтобы каждый признался самому себе с откровенностью, к чему у него лежит сердце. Тогда все окажутся на своих местах и восторжествует самая настоящая справедливость: и насильники, и жертвы будут блаженствовать, не отказываясь от своей природы. Разве это неразумно? Разве это непоследовательно?— И это называется теорией морального равновесия?
— Вот именно.
— Так, значит, вы это серьезно? Сусликов точно изложил?
— Филипп Ефимович — человек не без тонкости.
— Во всяком случае вы поймете друг друга, — пробормотал князь.
— Вот именно.
Паучинский еще раз поклонился и взялся за ручку двери.
— А почему вы мне сегодня про этих Брейгелевскнх «Слепых» рассказали? — крикнул сердито князь.
— Без всякой тенденции, — развел руками Паучинский. — Неужели вы во мне, князь, бескорыстного эстетизма не допускаете? Ну, а если вам хочется непременно в этой картине увидеть символ, то ведь все равно его словами не изъяснишь. На то он и символ, чтобы намекнуть на нечто несказанное. Я так понимаю. А если вы не побрезгуете грубой аллегорией, князь, все человечество, пока моей моральной теории не примет, будет находиться в положении Брейгелевских слепых. Я в этом уверен и вовсе не шучу.
Князь откровенно рассмеялся:
— Я вижу, что вы серьезно. И вы, оказывается, моралист! Что ж! Ваша теория не хуже многих иных.
— Лучше! Несравненно-с лучше! — откликнулся Паучинский и тотчас же скрылся за дверью.
VIII
Роман князя Нерадова и всех вокруг него толпившихся людей был воистину петербургским романом. Ни людей таких, ни столкновений в другом городе и быть не могло. Князя и представить себе иначе нельзя, как в нашем желтом тумане. А если бы он перебрался в Москву, например, то и переменился бы тотчас же, как это, по моим наблюдениям, случается постоянно с теми, которые бегут прочь от заколдованной Невы, Медного Всадника и белой весны нашей.
Это был конец петербургского периода нашей истории. После 1914 года начинается совсем иная глава в книге нашего исторического бытия. А кануны великих событий и всякие вообще «концы», быть можете представляют не меньший интерес, чем самые торжественные начала. Осень всегда пленительна. Так и всякий «конец» в истории очаровывает сердце предсмертною печалью. Все делается тоньше, острее и ответственнее. Для благодушия и глупенькой идиллии нет места вовсе. Противоречия терзают сердце, но и питают душу такими предчувствиями, каких никогда, не узнать человеку, не дерзнувшему выпить до дна отравную чашу осеннего золотого вина.
Говорят, что Петербург холодный город. Что ж! Вот если бы он был теплый — это было бы хуже. Да и как ему не быть холодному, когда его создал Петр с единственною целью впустить через эти гранитные ворота морскую прохладу, свежим ветром обвеять сонную московскую Русь, задремавшую в теплых перинах на долгие века. В Петербурге не задремлешь в уюте. Задремавшего разбудит буйная Нева, вой морской сирены или выстрелы Петропавловской крепости. И конечно, грехов немало у нашего загадочного Петербурга. И грехи его немаловажны и вовсе неслучайны. И в этом романе речь идет о грехах Петербурга, но есть в нашем городе и другое. Все-таки есть.