Методология истории
Шрифт:
Психологическое толкование основано, конечно, на принципе признания чужой одушевленности [292] : оно исходит из понятия о чужом сознании, обнаружившемся в данном продукте, и применяется ко всякому реальному объекту, значение которого не может быть установлено с чисто «механической» точки зрения и признаки которого по предварительном их наблюдении дают повод предполагать, что его значение более, чем «механическое». Вообще исторический источник можно признать объектом подобного рода; в самом деле, с генетической точки зрения, понятие об историческом источнике уже тесно связано с психологическим его толкованием; историк не может достигнуть такого понятия, не прибегая к психологическому толкованию материального образа того объекта, который он, благодаря этой операции, и получает возможность признать историческим источником. Психологическое толкование источника сопряжено, однако, с большими затруднениями: полное и взаимное понимание двух субъектов предполагает, собственно говоря, тождественность их психики (по крайней мере, в отношении к высказываемому) в тот самый момент, когда они общаются, что уже маловероятно; но историк опрашивает субъекта, который высказался ранее его; при таких условиях тождественность их психики, разумеется, еще менее вероятна; следовательно, с последней точки зрения, можно сказать, что если бы даже историк сам мог вступать в непосредственное общение с людьми прошлых веков, он должен был бы подвергать их высказывания психологическому толкованию. Историк имеет дело, однако, не с живым субъектом, а только с источником, который лишь более или менее
292
См. выше, с. 244–251.
Как бы то ни было, но без психологического толкования нельзя приблизиться к пониманию исторического источника: историк придает ему более, чем «механическое», значение или известный смысл лишь благодаря тому, что он, пользуясь собственными аналогичными психическими переживаниями, подвергает его психологическому толкованию. Само собою разумеется, что историк приписывает такое значение или смысл источнику гипотетически и при помощи интуиции, проверенной дальнейшим применением его гипотезы к толкованию источника, или прибегая к эмпирическому его исследованию, после которого он, положим, приходит к заключению, что данный объект имеет более, чем «механическое», значение и сознательно подставляет свою одушевленность под данный материальный образ, получающий, таким образом, известный смысл; но в качестве историка он, собственно говоря, пользуется только результатами такого исследования и приступает к интерпретации исторического источника, лишь обращаясь к психологическому его толкованию. [293]
293
См. ниже, § 3; такое эмпирическое исследование объекта, нужное для того чтобы приписать ему более чем «механическое» значение, я отличаю от технической интерпретации источника, в сущности уже признанного «историческим», хотя бы смысл его оставался еще неясным.
Принципы психологического толкования находятся в тесной связи с понятием о единстве чужого сознания, в частности, с понятиями об ассоциирующей и целеполагающей его деятельности: они применяются к весьма разнообразным историческим источникам, хотя и не в одинаковой мере; они получают особенное значение в интерпретации реализованных продуктов индивидуальной психики, но пригодны и для понимания произведений коллективного творчества, в последнем случае, впрочем, чаще обнаруживаясь в связи с одним из приемов типизирующего метода. [294]
294
См. ниже, § 4.
В числе принципов психологического толкования едва ли не главнейшим следует признать понятие о единстве чужого сознания: толкователь, в сущности, исходит из гипотезы, что оно обнаружилось в своем продукте — источнике, и придает ему известную целостность; с такой точки зрения, он понимает каждую его часть лишь в ее отношении к целому или к другим частям. В самом деле, полагая, что чужое сознание в его единстве отражается в источнике, всегда представляющем из себя уже довольно сложный его продукт, истолкователь, в сущности, с такой точки зрения, понимает и его части, например, при толковании тех чужих мускульных сокращений, которые понадобились для совершения данного жеста, тех движений и отдельных звуков или письменных знаков, которые потребовались для произнесения или написания данного слова, и т. п. Принцип единства чужого сознания, разумеется, получает еще более широкое значение в том случае, когда историк имеет дело с источником, отражающим целую совокупность движений, нужных для выделки данного предмета, или целый ряд знаков, обозначающих чужую речь в словесной или в письменной форме; он понимает, например, каждое слово в его соотношении с другими словами, благодаря которому каждое из них и получает более конкретный смысл. В связи с тем же принципом можно поставить и многие более частные правила герменевтики, давно уже обратившие на себя внимание исследователей; он лежит, например, в основе предположения, в силу которого толкователь признает, что один и тот же автор употребляет одно и то же слово в одном и том же комплексе слов в одном и том же смысле, т. е. что данное слово оказывается тою же самою частью одного и того же целого, воспроизведенного несколько раз, и следовательно, должно иметь одно и то же значение, и т. п. [295] С точки зрения того же принципа, наконец, можно толковать и отдельные части данного произведения, и отдельные сочинения одного и того же автора. В тех случаях, например, когда историк имеет дело с цельным мировоззрением, он может понять отдельные его части, лишь вставляя их в такое целое; один из самых талантливых представителей немецкого романтизма, например, толковал творения Платона, исходя из представления о нем как о философствующем художнике: отсюда он выводил понимание его философии, совокупности его диалогов, каждого из них — как части целого, каждого значительного слова — понятия как одного из его элементов, например слова , и т. п. [296]
295
Schleiermacher F. S"ammtliche Werke, III Abt. Zur Philosophie. Bd. III. S. 366 ff.: Шлейермахер не возводит, однако, таких правил к принципу единства сознания.
296
Schleiermacher F. Platons Werke. Berl., 1804 ff.; 2 Aufl. Berl., 1817 ff.
Вышеуказанный принцип остается, конечно, в силе и в тех случаях, когда толкователь обращает более специальное внимание на более частные проявления чужого сознания в той мере, в какой он объясняет источник одним из них: ведь говоря о проявлениях чужого сознания, он уже представляет себе то, что действует в виде некоторого единства. Аналогичные предпосылки историк делает, например, когда он стремится понять ассоциацию между состоянием чужого сознания и данным материальным образом из ее положения в комплексе ассоциаций данного лица; или когда он выясняет цель автора, с точки зрения которой отдельные части и даже детали его произведения становятся понятными; или когда он определяет «главную идею» произведения, отношение к ней второстепенных его идей и т. п.
Впрочем, при толковании источника историк не должен, конечно,
упускать из виду, что единство отражающегося в нем чужого сознания в действительности может быть более или менее относительным. Такое понятие, например, легко подметить в тех случаях, когда толкование опирается на сравнении «параллельных мест»; оно иногда дает возможность выяснить смысл отдельного выражения, если последнее в одном «месте» поставлено в связь с данным целым более удачно, чем в другом «месте», и т. п.В связи с вышеуказанным основным принципом психологического толкования историк часто пользуется и более частными его разновидностями: он интересуется, например, чужим сознанием в той мере, в какой последнее обнаруживает ассоциирующую или целеполагающую деятельность; он, главным образом, и принимает их в расчет при интерпретации того источника, в котором чужое сознание обнаружилось: он стремится, например, усвоить мысли, которые автор ассоциировал с данным материальным образом источника, выясняет его цель или главную идею и т. п. С такой психологической точки зрения на ассоциирующую и целеполагающую роль чужого сознания, историк и толкует его продукт — источник.
В самом деле, при психологическом толковании источника историк часто исходит из понятия об ассоциирующей деятельности того чужого сознания, которое отразилось в нем; он должен не только установить некоторую ассоциацию между своими представлениями и данными своего чувственного восприятия, но и воспроизвести в себе такие представления, которые он имеет основание признать соответствующими «чужим», ранее бывшим представлениям, т. е. тем представлениям, которые сам автор произведения ассоциировал с данными их обнаружениями, доступными чувственному восприятию историка. Итак, историк должен сознавать, что переживаемое им представление есть вместе с тем воспроизведенное им чужое представление, и притом именно то, которое в чужом сознании ассоциировалось с наблюдаемым им материальным образом. Такое сознание лежит в основе утверждения, что между ассоциацией представления данного творца (автора) и его внешним обнаружением — и ассоциацией представления данного историка с тем же обнаружением, доступным его чувственному восприятию, существует соответствие.
При установлении подобного рода соответствия историк пользуется несколькими второстепенными приемами, которые я назову установлением реального объекта, доступного чувственному восприятию творца (автора) и историка и общего им обоим, и установлением соответствия между психическим значением данного материального образа у его творца и психическим значением, какое историк приписывает тому же материальному образу.
Вообще, для того чтобы установить соответствие между чужой и своей ассоциацией, историк должен прежде всего быть уверенным, что реальный объект, с которым он связывает свои представления, тот самый, что и у автора источника, оказывающегося таким объектом.
Высказанное положение может, пожалуй, показаться само собою разумеющимся: ведь по крайней мере, тот вещественный образ, в который автор облек свою мысль, должен быть доступен чувственному восприятию историка; иначе последний будет поставлен в невозможность исходить из него для подыскания соответствующего ему психического значения; следовательно, вышеуказанное условие само собою понятно.
В таком рассуждении, однако, понятие об объекте смешивается с понятием о данной вещи — предмете, письменном знаке и т. п.; сама по себе взятая, она действительно всегда оказывается общей и автору, и историку; но с познавательной точки зрения, всякая вещь доступна каждому из них только в виде представления о ней; а представление о ней или материальный образ источника, в сущности, часто бывает весьма сложным построением, и историк может усмотреть в нем не тот (или не совсем тот) материальный образ, с которым автор ассоциировал свою мысль. Только тогда, когда объект (в смысле представления о данном материальном образе) оказывается действительно общим и автору, и историку, последний может установить и то психическое значение, с которым он ассоциировался у автора. Всего труднее, конечно, историку решить такую задачу, когда он имеет дело с источником, не вполне сохранившимся, и когда ему приходится прибегать к реконструкции того вещественного образа, который предполагается данным его чувственному восприятию: сама реконструкция может оказаться не соответствующей оригиналу, как, например, в известных случаях восстановления статуи Лаокоона или исправления текста какой-либо из трагедий Эсхила.
Перейдем к краткой характеристике другого приема психологического истолкования источников, а именно к установлению соответствия между психическим значением данного образа у его творца и у историка, т. е. к установлению того факта, что одно и то же или, по крайней мере, приблизительно однородное психическое значение ассоциируется с одним и тем же вещественным образом и у его творца, и у историка. Если припомнить, сколько представлений сами собою подразумеваются при любом из внешних обнаружений нашей мысли, сколько разнообразных чувствований может быть связано с каждым из представлений и насколько бледным и обезличенным становится каждое из их внешних обнаружений (например, какое-либо начертание слова), в случае когда оно берется без того, что в нем подразумевается, то даже при тождестве психики историка и автора далеко не всегда можно ожидать, что он правильно истолкует такое обнаружение; но если иметь в виду, что при вероятном различии в психике автора и историка, поставленных, положим, в разные условия культуры, подразумеваемое автором и подразумеваемое историком не тождественны, задача психологического истолкования, предстоящая историку, окажется еще более сложной.
Естественно, что с такой точки зрения, психологическое толкование рассматриваемого типа прежде всего должно быть обращено на выяснение того комплекса состояний сознания, которые сам автор ассоциировал с данным материальным образом. Вообще, толкование чувствований может оказаться более затруднительным, чем толкование умственных представлений: напряженные, «чистые» или «глубокие» чувства иногда слишком мало поддаются выражению; другие, правда, тесно связаны с их разрядом во внешних их обнаружениях, но только в очень малой степени запечатлеваются в источнике; представления или понятия, содержащие элементы, общие с нашими собственными представлениями и понятиями, напротив, сравнительно более понятны позднейшему интерпретатору и легче ассоциируются с соответственным материальным образом; но и в последнем случае задача сильно осложняется, если толкователь примет во внимание ту зависимость, в какой интеллектуальные процессы находятся от эмоциональных. Вообразим, например, что толкователь данного исторического источника должен выяснить, с какими чувствованиями автор связывал тот материальный образ, который доступен его чувственному восприятию под видом написания: «Ах!» и что автор прибегнул к нему, желая выразить удивление, для чего и написал: «Ах!»; он придал ему вышеуказанное значение, очевидно, связывая «ах!» не только с зрительным его образом, но, положим, хотя бы только со слуховым, с тою интонацией, с которою он мысленно произнес «Ах!»; положим далее, что такого именно сочетания зрительной ассоциации со слуховой достаточно для того, чтобы придать конкретно-данному написанию «Ах!» его значение, и что можно пренебречь теми жестами, которыми произнесение его могло сопровождаться. Историк не может, однако, сразу установить такое именно его значение: он знает, что можно произносить: «Ах!» и с чувством угрозы, и с чувством гнева, и с чувством горя или радости, и с чувством нетерпения, и с чувством мечтательности, и с чувством удивления и т. п.; значит, при психологическом толковании письменного образа «Ах!» он должен иметь в виду, что автор мог ассоциировать его с весьма разнообразными чувствованиями и что из них надо выбрать то самое, которое действительно было ассоциировано с этим образом: лишь тогда тот, кто его видит (но уже не слышит), будет в состоянии понять его. С аналогичной точки зрения, историк истолковывает и другие элементы психического значения данного ему образа. Положим, например, что объектом подобного рода оказывается «книга»; но материальному образу книги или написанию «книги» можно придавать весьма различные психические значения: если под «книгой» разуметь обозначение некоторого умственного содержания, то толкователь данного материального образа «книга» будет стремиться выяснить, с каким именно умственным содержанием этот образ ассоциируется; если под «книгой» разуметь продукт некоторой работы типографского стенка, то толкователь данного материального образа будет стремиться выяснить, какие представления о числе ее печатных листов, о ее цене и т. п. ассоциируются с этим образом.