Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Все опять и опять, — подумал Саватеев. — Все опять и опять! Но до каких же пор?»

Еще в доме Красильниковых он обратил внимание на одну странность в рассказе ветерана. Он не очень охотно касался своих успехов в бою (а ведь они у него были!) и вкладывал всю душу в рассказ, когда заходила речь о горестных событиях в жизни его родственников в тылу, здесь, на этой вот земле. Почему? Может быть, сказывались особенности саватеевского восприятия — он-то по молодости лет не попал на войну, а там, на фронте, может, все было в сто, в тысячу раз страшнее, чем тут? Может быть, может быть. Но и от того, что происходило здесь, не отмахнешься. Тем более, что происходило такое по всей нашей

земле, да и только ли в эту годину!

Саватеев хорошо помнил, как его мать, оставшаяся в гражданскую без родителей, в сорок пятом, узнав о взятии Берлина, сказала:

— Война-то кончилась. А вот убивать друг друга еще долго будут…

— Кто? Кого?

— А вот после той войны сколько стрельбы было…

В сорок шестом Саватеевы переехали в Пустовалово, куда отца послали председателем. Оказывается, именно там прошло материно детство. После трехкратного перехода Пустовалова из рук в руки воюющих армий, она растеряла всех родственников и осталась, шестилетней, на руках у сестры семнадцати лет. Было село местом активных боевых действий и после гражданской. Мальчишки, сверстники Саватеева, долго находили еще в стенах каменных сараев металлические коробки с винтовочными патронами, а взрослые, очищая колодцы, нередко поднимали со дна неразорвавшиеся артиллерийские снаряды. Не от их ли нитроглицериновой начинки засолонела колодезная вода?

Одна из самых последних схваток — меж курсантами губернской военной школы и бандой Донскова, занявшей село ночью, — произошла в двадцать первом. Мать хорошо помнила, как нечеловеческими голосами кричали истязуемые бандитами в сарае пленные.

— У нас тоже остановилось несколько бандитов, — рассказывала она. — Один пришел, чтобы умыться перед обедом, а у него вся рубашка в крови. Кровь от тех… что в сарае. Сели они есть, а у околицы пулемет: та-та-та! та-та-та! Они за винтовки, бегут к двери, штыками за люльку задевают. А я в ней сестрина ребенка качала. Так люлька — туда-сюда, туда-сюда!

Когда банду прогнали, тех, из сарая, похоронили. Столбик над могилой возле клуба помнил и сам Саватеев. Много лет спустя он нашел в старой газете заметку, посвященную тем событиям: «Среди людей, чьи имена стали символом верности пролетарскому и революционному долгу, не должны быть забыты красноармейцы Гуськов и Конебеев. Оставленные начдивом героической дивизии Чапаевым в селе Пустовалово для установления советской власти, они были зверски зарублены осенью двадцать первого года белогвардейскими последышами банды Донскова».

Сколько ж все-таки людей погибает на этой проклятой войне!

Погибли Гуськов и Конебеев. Погиб, выросши, и тот человек в люльке, о ремни которой задевали штыками убегающие бандиты. Сестра матери, Маланья, намытарившись в гражданскую, в раннем замужестве торопилась с рождением сына. Она верила: быстрее появится ребенок — быстрее и вырастет, случится война, а он уже большой, постоять за себя сможет. Оно и вышло как по писаному: и война началась, и сын к ее началу подоспел. Его призвали, он прислал с фронта одно письмо, а вскоре и похоронку на него получили.

А у Красильниковых? Там в избе сидит человек, не понимающий, что произошло с его душою в давнем померанском столкновении. Но вот приходит пора и его сыну становиться в строй, носить оружие, менее чем за сорок лет до этого оставленное его отцом. Мы должны уметь обращаться с ним — ради мира.

Война, война и война! Мир не выходит из нее, и над планетой, не переставая, кружат черные крылья беды. Саватееву даже страшно стало, когда он представил себе дымные сквозняки разорения, плывущие из века в век, выдувающие из жизни в небытие людей семьями, гроздьями семей, иногда целыми государствами. Но почему,

почему?

А потому…

Наверное, где-то тут, может быть, на этой же площади, раннеапрельской весной восемнадцатого красноармейцы расстреляли Григория Хрисанфыча Лукинова, войскового старшину, вдохновителя белого мятежа.

А что-за человек был этот Григорий Хрисанфыч? Лихой рубака, герой мировой войны? Прежде всего — владелец самых крупных угодий в степи, человек, для которого это владение было главной определяющей его существования, равно как и для тех, которые воздавали ему почести. Они, конечно, были помельче его, но все-таки — владельцами. И напрасно он, Саватеев, ранее пренебрежительно подумал о казачьем «богачестве». Дело не в лошади, или быках, или возе сена. Существеннее, что кто-то захотел приобрести их за счет другого, и как только посягнул на это, автоматически сделал первый шаг к войне и бесчеловечности.

Значит, что же, выхода из тупика нет?

Почему нет? Надо отучить человеческую мысль ходить теми порочными кругами, какими она ходила у Лукинова и у многих других, живших за тысячелетия до него.

«А-а, снова просвещение?» — Саватеев усмехнулся. Уж кто-кто, а он как учитель хорошо знал, как-трудно порой научить человека хоть чему-нибудь, и уж тем более добру.

Да, здесь на площади лежат святые люди. И солдаты Отечественной, и особенно те, из восемнадцатого года — командиры и рядовые революции. Степной ветер шумит над их могилой. И под этот шум что-то постоянно исчезает — сначала инициалы у фамилий, а потом нечто и посущественнее. Ну, сколько, в самом деле, можно помнить, с чего и ради чего все началось? Рождаются сыновья и получают правду о минувшем из первых рук — от своих отцов. Потом появляются внуки — к этим оно приходит уже в сильно потускневших одеждах, а к правнукам не доходит почти ничего.

Так обстоит дело в отдельной семье. А в общей массе все происходит еще быстрее. И наступает забвение: река всенародного сознания превращается в ручеек специальных знаний отдельных людей, ученых-историков, например. И только школе под силу обратное: сбереженное учеными она может вновь сделать всеобщим достоянием, вернуть ему плоть и кровь. Велико в этом деле еще значение искусства, но ведь и к нему человека приводит тоже школа.

— В идеале, конечно, — усмехнулся Иван Прохорович.

Он достал блокнот, ручку и тщательно списал в записную книжку все семь первых фамилий: можно было покопаться в областных архивах — вдруг что-нибудь да обнаружится.

— Эй! Ты кто? — услышал он вдруг за своей спиной.

Саватеев оглянулся и увидел мужика в пропыленной одежде, рядом с которым стоял мальчишка — обычная картина для села: отец в сопровождении сынишки возвращается с работы, скорее всего, с поля. В руках мужчина держал потрепанную сумку с бутылкой из-под молока, у сына под локтем оттопыривалась книга.

— А тебе чего?

— Ничего, так. Думаю, ходит, смотрит — с чего бы это? Может, ищешь кого?

— Правильно, ищу! — сказал Саватеев. — А ты вот из них знаешь кого?

И ткнул пальцем в список тех, кто погиб в гражданскую.

— Воскальчук, Шаршаков, — прочитал мужчина с трудом (видать, немного пришлось учиться в войну). — Нет, из этих не знаю. Дед у нас участвовал, да забыл все.

— Он у нас на печи лежит, — волнуясь, боясь, что не дадут досказать, вмешался в разговор старших мальчик. — Лежит, лежит, вдруг спрашивает: «Куда это Настька вот сейчас пошла?» А какая Настька — бабушка умерла давно. Начинаем объяснять, скажем: «Это — не бабушка, это Шура, дочка твоя». — «А с кем?» — «С мужем своим». — «Это с Пожидаевым, что ли?» А Пожидаев — ему друг с детства, тоже умер давно… Не, ничего не помнит.

Поделиться с друзьями: