Между какими-то там революциями
Шрифт:
Галкиного сына положили в палату для отказных, потому что у него тоже все в порядке. Тьфу, тьфу, тьфу — три раза через левое плечо, и по дереву постучи, и по голове своей деревянной, чтобы не сглазить. Галка насмотрелась, что может быть не в порядке. Эта палата одна такая. Детки здоровые, но неблагополучные. У Галкиного сына одного-единственного записана не только фамилия, но еще и имя. У всех остальных только фамилии неудавшихся мамаш — да и это фамилии только на время, чтоб можно было как-то называть детей. Но потом, как выберет время, старшая медсестра сходит в загс и всем уже даст настоящие имена, и фамилии, и отчества — от фонаря.
Любимицу Мирзаевны уже зовут — Любочкой. Есть мало имен, которые что-нибудь означают. Конечно, как-то переводятся все имена, и у всех в переводе что-то красивое,
Галка стоит и вертит головой. Кому-то же предназначается весь этот монолог о маме-проститутке? Но кроме них двоих в палате только грудные дети. Галка думает, что у нее бред. Память зачем-то прокручивает свою кассету. Может, никакой Мирзаевны и близко нет, может, она сегодня и вовсе не дежурит. В детской палате холодно. У Галки мерзнут плечи и спина. Глазам, наоборот, горячо. Но самое главное — это руки. Каждое движение руками вызывает у Галки жуткую боль. Болит под мышками, справа и слева. Слева сильней. Галка мусолит тряпку в ведре, хочет выжать ее как-нибудь одной рукой. «Как неживая,» — думает Мирзаевна. Она собиралась еще что-то сказать, но потеряла нить и глядя на Ююкину, думает теперь, до чего же молодая мамка обленилась на всем готовом. Ясно, в больнице лежать никому не понравится. Но надо же и совесть иметь.
— Чего ты сегодня как неживая? — спрашивает Мирзаевна.
— Ничего, — отвечает Ююкина.
Мирзаевна решает больше ничего не говорить. Галка испортила ей настроение. Да и не больно охота было разговаривать. Пить охота. Рыбка опять воды просит. Ююкина — она каждый день тут. Было бы желание — в любое дежурство с ней можно словечком перекинуться. Никаких перспектив нет у Галки отсюда выйти. До лета. По крайней мере, до весны. Весной полгорода отправляются в дорогу. В отпуска, в экспедиции. Тогда полегче. А до весны квартиру никак не снять. Мирзаевне это хорошо известно.
Галка ложится в свою кровать и молчит. Девчонки думают, чего это она. Тоже нашлась несчастная! У всех остальных детки болеют. Мериновой, вдобавок, тоже некуда идти. Плюс у сына родовая травма. Не исключено, что всю жизнь будет парализованным. Или дебилом. Но развивать эту тему никому не хочется. На самом деле охота спать…
Мирзаевна входит и врубает в палате свет. У Галки мастит. Это слово, которого все боятся. Мирзаевна вдоволь напилась чаю и прочла оставленный кем-то старый «Собеседник» с начала до конца, а потом прилегла на диване в служебной комнате, и вдруг, сквозь полудрему, ей как будто кто-то сказал, что у Галки начался мастит.
— Терпи, ласточка моя, — говорит Мирзаевна. — Если не хочешь завтра в хирургию, давай цедиться.
Девчонки, все как одна, глядят со своих кроватей, как Мирзаевна давит пальцами Галкины распухшие груди, проводит с силой от основания к соску, а Галка стонет, мотая во все стороны головой. Мирзаевна пробует отсосать застывшее молоко ртом — и смачно плюется в крышку от мыльницы. Иногда Галке дают отдохнуть — и Мирзаевне надо отдохнуть. Мирзаевна переваливается через соседнюю койку, на которой, поджав ноги, сидит Лариса Меринова. Сначала Мирзаевна плюхается рядом с Мериновой, потом свешивает ноги на другую сторону — и идет вылить в раковину содержимое крышки от мыльницы. Возвращается, лезет назад, к Галке. Пахнет соленой рыбой. Галка видит сблизи, что Мирзаевна еще совсем не старая. Толстая, вот и кажется старухой. А по лицу ей, может быть, 30 лет — от силы. Это не старость еще — 30 лет.
Отдохнув, Мирзаевна по новой начинает переминать Галкины груди, и у Галки куда-то пропадают мысли.
— Девочки, подойдите ко мне, доносится до нее слабый какой-то жалобный голос Мирзаевны. — Кто-нибудь в этом разбирается? Может, у кого уже вторые дети? Вот, гляньте, это у нее комок или уже не комок? Я
ведь не понимаю…Галка идет по спокойному, белому, штилевому городу. Через полчаса одна знакомая скажет, что Галка никогда еще в своей жизни так плохо не выглядела. Как из концлагеря. Но сейчас к ней клеятся какие-то люди. Похоже, пэтэушники. В кино Галка с ними не идет, хотя у них лишний билет на дневной сеанс. Но договаривается вечером пойти в молодежный центр на дискотеку. Как же она выскочит из больницы — к восьми? Ясно, никак. А приятно.
Оживающая после болезни Галка топчется меховыми сапожками по снегу. Читает объявления. Где что сдается. Нигде ничего не сдается. Висят портреты кандидатов в депутаты. Витя Фокин с плаката мечтательно смотрит мимо Гали Ююкиной, вдаль.
Девушку в прекрасном розовом костюме зовут Настя Сапрыкина. Настин костюм сшит из блестящей, легкой, шелестящей на сквозняке материи, и среди зимы это не выглядит глупо. Что ни наденет Настенька, все-то ей к лицу. Кто угодно признает, что у нее красивое лицо. Нос прямой, губки точеные, глаза большие, само собой, и щечки уж до чего нежные, персикового цвета. Ни у кого в городе такого личика нет, хотя казалось бы — у всех косметика с одной барахолки. Насте Сапрыкиной 35 лет. Но одна их с Галкой общая знакомая, помнится, говорила, что всякий настоящий мужчина должен не раздумывая морду набить каждому, кто осмелится вслух сказать, сколько лет Насте Сапрыкиной. Потому что к Насте никоим образом не относятся все представления об усталости, бледности и ранних морщинах, которые связаны у нас со словами «35 лет». Настя Сапрыкина вне всяких представлений. Она сама по себе.
Мы видим Настеньку, когда она мечтательно застыла у окна в своем кабинете на втором этаже административного здания, покрашенного в нехороший желтый цвет. О чем думает Настя, трудно сказать, но вот она оборачивается на скрип двери и кричит, видя на пороге нечто лохматое с ног до головы — лохматая искусственная шуба, лохматые сапожки, а на голове — лохматая бесформенная шапка, кролик, выкрашенный в чернобурку.
— Привет, Настуся! — говорит с порога лохматая Галка Ююкина. — А я к тебе по делу. Мне хата нужна, перекантоваться…
— Зачем же тебе хата? — улыбаясь своему испугу, отвечает Настя. — Ты ведь, говорят, замуж вышла? За этого… К нашим ребятам приходил.
Галка не поддерживает разговора. Вышла, не вышла…
— Квартира у него есть? Нет? Или выгнал тебя уже? — участливо расспрашивает Настя. — Ну, а я, Галочка, чем могу быть полезной тебе?
Тут уж у Галки никаких сомнений не остается: девчонки Настеньке все передали! Когда-то, в прошлом году, как в прошлой своей жизни, Галка смеялась с подружками — как прыгает Настенька по камням на своих шпильках, придерживая улетающую юбочку двумя руками. Галка обматывала брошенные кем-то газеты вокруг бедер, сверху подпихивала под ремень джинсов и ходила, виляя тонкой попкой, пока весь ее невероятный бальный туалет не разлетался на морском ветру. Так здорово получалось у нее одной, хотя копировать Настусю пробовали все подряд. Так что одна Галка и виновата. Девчонок, которые животики надрывали над ее французской походкой, а после Настеньке все рассказали, нечего винить. Не плюй в колодец! А плюнула — стой и слушай, кто ты после этого есть. Тем более, Настя хочет отвести душу. Не каждый день перед нами стоят и жуют свои губы те, кто прежде хихикал за нашей спиной.
— Ты знаешь, что бездомных больше, чем квартир, — сама слушая свой голос, говорит Настя. — И потом, я все-таки не пойму, что это ты решила именно ко мне обратиться?
— Ну как же, — прорывает на этом месте Галку, — ты ведь в коммуналке живешь, где жила? У вас там столько свободных комнат! Помнишь, мы заходили к тебе? У вас в этой комнате старуха жила, у нее муж надзирателем был, а сейчас помер, да? — Галка заглядывает в Настины глаза, надеясь увидеть там согласие с тем, что надзиратель помер, точно за этим согласием произойдет смягчение ее, Галкиной, участи. — В этой комнате жила неформальная молодая семья, а здесь ты. И больше никто не жил. Ты говорила, кто-то переехал и все увез, а комнату за собой держит, как запасной вариант. И еще один у вас был, он вещи пока оставил и ключи тебе передал, чтоб ты поливала… Вот это, олеандр! Он ведь больше не приезжал?