Между матросами
Шрифт:
— Ой! Нилыч, не куражься… Не обижай людей зря! — нередко говорили ему в начале плавания старые матросы, пьянствуя вместе с боцманом на берегу. — Боцман ты — надо правду говорить — хороший, но только без толку мордобойничаешь… Ты это оставь, Нилыч.
— А я что же по вашему… кляузы заводить должен что ли?.. За всякую малость жаловаться?.. Ни в жисть на это не пойду… я, братцы, коренной матрос!.. В старину, небойсь, боцмана кляузами не занимались… На своего брата не жаловались… Сами учивали… Если драться с рассудком — никакой вреды нет… Это верно я вам говорю.
— То-то ты иной раз без рассудка дерешься, Нилыч…
Щукин обещал драться с рассудком и скоро нализывался. раскисая от вина, вместе со своими советниками.
Возмущенный новыми порядками, заведенными на клипере, старый боцман слегка роптал, посмеиваясь над ними, и любил вспоминать, как прежде «учили нашего брата», и какой оттого был во флоте порядок. Увлекаясь этими воспоминаниями, он не без красноречия рассказывал иногда в дружеском кружке историю своих двух вышибленных передних зубов, как бы доказывая собственной особой справедливость взгляда, что если бить «с рассудком, то вреды не будет».
Достойно
— Одно слово… лев был! — восторгался Щукин, теряясь в похвалах. Выйдет это он, бывало, на верх так всякий чувствует… Взглянет — орел! Или, например, паруса крепить… У пего, братец ты мой, положение было, чтобы в три минуты, а ежели на один секунд позже на каком нибудь марсе [10] , сичас всех марсовых вниз и на бак… Как всыпят всем по сту линьков, небойсь, в другой раз не опоздаешь!.. И работали же у нас па «Фершанте» [11] ! Первым в отряде корабль был… Работа горела… Не матросы, а черти были… лётом летали… У него, чтобы матрос ходил с прохладцей — нет, брат!.. Он все насквозь видел… Стоит это на юте [12] заложив за спину руки, да как вдруг заметит неисправку — сам несется на бак грозой и давай чесать… Раз, два три!.. Одному в ухо, другому, третьему, да как отчешет десятка два, будешь, голубчик, помнить. Шалишь!.. И рука-ж была у него!.. Ка-а-а-к саданет — в глазах пыль с огнем — и морду вздует… Знали его руку-то!.. — с восторгом говорил Щукин, показывая наглядно, какая у Остолопова была рука. — За то насчет службы, насчет чистоты и был порядок… Матрос на корабле в струне ходил, остерегался… Офицеров боялись, боцманов боялись, не то, что нонче… Ты ему слово, а он тебе два… Книжек этих для грамоты, небойсь, не раздавали, матрос жил в страхе, не умничал… почитал, как следует, начальство… А спустили тебя на берег, гуляй, значит, во всю — взыску не было. «Никак, говорит, без эвтаго невозможно российскому матросу, чтобы он да за свои за труды на берегу не нахлестался в дребезги!» И стоит, бывало, наш Василий Кузьмич да приветно усмехается, глядючи, как пьяную матрозню, ровно баранов, с баркаса поднимают на гордешке [13] … Небойсь, он в том сраму не видел!.. Не то, что как нонче прочие другие командиры, — угрюмо прибавлял старый боцман, пуская шпильку по адресу нашего капитана.
10
Марс — площадка па середине мачты.
11
Так называли матросы корабль «Ла-Фершампенуаз».
12
Ют — задняя часть на корабле.
13
Гордень — веревка.
— Он с большим умом был, Остолопов-то наш!.. — восторженно продолжал Щукин… — Понимал, что матросу лестно покуражиться на сухом пути… ну, и сам не брезговал напитками… Любил!..
— Многие в старину любили!.. — вставлял, смеясь, фельдшер.
— То-то любили!.. Но только с Василием Кузьмичем никому не сравняться… Он, я вам скажу, и на счет вина чорт был! Графина три, а то и четыре, за день выдует этой самой марсалы и хоть бы в одном глазу! Выйдет к вечеру на верх — так только маленечко с лица будто побагровеет да ругается позатейней… Он на это выдумщик был!.. По этому мы, бывало, и примечали, что орел-то наш намарсалился! А стоит на ногах, как вкопанный… глаз чистый… Что уж и говорить! Во всех статьях — орел!..
— А за что он вам, Матвей Нилыч, нанес повреждение действием? — галантно спрашивал, бывало, фельдшер, желая доставить боцману удовольствие, — рассказать вновь давно известную всем слушателям историю о двух вышибленных зубах.
При этом вопросе Щукин неизменно оживлялся, и на лице его появлялась заранее улыбка, словно он готовился рассказывать о самом приятном воспоминании в своей жизни.
— За что? По настоящему мне бы следовало прямо всю скулу своротить на сторону да спину вздуть, а не то что два зуба!.. Вот, что мне следовало, если говорить но совести… Свезли, видишь-ли, братец ты мой, мы утром, как теперь помню, командира на Петровскую пристань… Он, как водится, прыг с вельбота [14] , и на ходу проговорил в котором, значит, часу за ним приезжать… Мне и послышься, что к шести… я у него вельботным старшиной был… Ладно.
14
Вельбот — лодка с шестью, семью гребцами.
Без четверти в шесть пристаем мы к пристани, глядим, а он ходит по ней взад и вперед да плечиками подергивает; в сердцах, значит, был… Тут я и вспомни, что как будто он велел не к шести, а к пяти часам быть… Как взошло это в ум, так братец ты мой, сердце во мне захолонуло… по спине мураши забегали… Целый ежели час я командира заставил дожидаться… Василия Кузьмича… льва-то нашего!. Можешь ты это, как следовает, понять, а? Тогда ведь не по нонешнему; «виноват — запамятовал!» Тогда, любезный мой, порядок любили форменный. За один секунд, бывало, шкуру спускали, а не то, что как ежели целый час!!.
На этом месте рассказа Щукин всегда приостанавливался, как бы для того,
чтобы слушатели имели возможность надлежащим образом проникнуться сознанием тяжести его преступления, и могли затем еще лучше оценить великодушие покойного капитана.— Хорошо… Подошел это он к вельботу, поманил меня перстом и отошел в сторону… Вижу — грозен… Я, значить, ни жив, ни мертв, к ему. Подошел и смотрю ему прямо в глаза. Он любил, чтобы матрос ему завсегда с чистым сердцем в глаза глядел. А он воззрился на меня, ничего не говорить, да вдруг: бац! бац! Два раза всего то кулаком в зубы, да так, что будто цокнуло что-то. А, надо тебе сказать, на указательном персте Василий Кузмич завсегда носил брульянтовый супир. От Государя Императора пожалован. Так самым этим, значит, супирчиком он и цокнул. В глазах — пыль, но только я, как следовает, стою, этак грудью вперед, и весело ему смотрю в зрачки. Жду еще бою!
Однако он более не захотел. «Пошел, говорит, собачий сын, на шлюпку!» и сам следом сел. «Отваливай!» Отвалили. Я изо всей мочи наваливаюсь — гребцы у нас на подбор! — а сам однако думаю: «Это, мол, только одна закуска была, какова-то настоящая расправка на корабле будет. Не меньше как два ста линьков прикажет для памяти всыпать!» Вельбот ходом идет скоро и корабль наш. Он, насупимшись этак, поглядывает на меня, увидал, значат, как изо рту у меня кровь капелью каплет…
Хорошо. Пристали к кораблю. Встал и ко мне оборотил голову: — «Что, — спрашивает, — целы-ли у тебя, у подлеца зубы?» — «Не должно быть целы, ваше вашескобродие!» Это я ему, потому чувствую, что во рту словно каша. Усмехнулся, — и что бы ты думал!? Заместо того, чтобы меня, подлеца, приказать отодрать, как Сидорову козу, он, голубчик-то мой, выходя, говорит: «Пей за меня чарку водки да вперед говорит, прочищай ухо!» «Покорно благодарю, ваше вашескобродие!» — гаркнул я в ответ, да тут же и зубы сплюснул в радости. А на другой день призвал меня к себе, — «Молодцом, говорит, бой выдерживаешь, бабства, говорит, в тебе нет, как есть бравый матрос. За то, говорит, я тебя унтерцером жалую. Смотри, не осрами меня!..» И как это он похвалил за мое усердие, так я даже вовсе обалдел. Кажется, прикажи он мне за борт броситься, так я со всем бы удовольствием!.. Вот каков он был! Умел и строгостью, и лаской, коли ты стоишь. Старинного веку командир был. Господь и смерть ему легкую сподобил… ударом помер. Играл, сказывали, в карты, маленько нагрузившись, да вдруг под стол… Бросились подымать, а батюшка-то Василий Кузмич уж не дышит. Царство ему небесное, голубчику! — прибавлял умиленный Щукин, осеняя себя крестным знамением.
IV
Утренние работы окончены. Одиннадцатый час на исходе — скоро обедать. В ожидании приятного свиста дудок, призывающих к водке, матросы высыпали на палубу и толпятся на баке [15] , разбившись по кучкам.
Только что убрали паруса, и клипер довольно ходко шел под парами на встречу прямо дующему в лоб ветру, мешавшему идти под парусами. Волнение стихло, из-за туч выглядывало по временам солнце. Оказалось, что мы будем па месте не ранее вечера.
15
Бак — передняя часть судна, на которой собираются обыкновенно матросы.
Усевшись на лапе якоря, боцман, окруженный баталером [16] , фельдшером и двумя писарями, рассказывал про китайцев.
— Совсем подлый народ! — говорил боцман, указывая пальцем на встречавшиеся джонки [17] . — Всякую нечисть, шельмы трескают. И крысу, и собаку, и лягушку, и стрекозу… что ему не дай, все жрет… Хлебушка-то у них нету… рис один, они и рады всякому дерьму. И вороваты канальи… Чуть не догляди — объегорит, — даром что длиннокосый. Когда я первый раз ходил в дальнюю на «конверте» (корвете) [18] , и были мы в этих самых местах китайских, так раз ночью, братец ты мой, — мы в Шангае [19] стояли — подъехала на шлюпчёнке китайская морда, и что бы ты думал?… Медную обшивку вздумал, было, желторожий, отдирать… Уж жиганули ж мы его подлеца! — с веселым смехом рассказывал Щукин… — А пьют сулю какую-то, вроде будто водки, из риса гонят… нальет себе, собачий сын, в чашечку с наперсток и куражится… Просто тошно на их, подлецов, глядеть… Одно слово — идолы!
16
Унтер-офицер, заведующий провизией.
17
Джонка — китайская лодка.
18
Корвет — трехмачтовое военное судно, вроде клипера.
19
Шангай (Шанхай) — китайский город.
— Ишь лупоглазый то наш зубы скалит! — развязно заметил рыжий, в веснушках, франтоватый матрос из кантонистов, подходя к Аксенову и подмигивая плутоватыми бойкими глазами на боцмана.
— Он завсегда веселый перед берегом.
— Чует, что скоро нахлещется, как свинья… А я, братец, о чем хотел было попросить тебя, Ефимка! — заискивающим голосом продолжал рыжий.
— Ну?
— Дай ты мне в долг доллер [20] , как ежели нас на берег отпустят… Совсем, брат, прогулялся…
20
Доллар — серебряная монета, около 1 руб. 29 коп. на наши деньги.