Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
Шрифт:
Весной 1920 г. впервые за последние годы иностранные гости снова получили возможность въезжать в Советскую Россию на более или менее постоянных условиях. Советское правительство, в свою очередь, было заинтересовано в том, чтобы доказать всему миру, что оно укрепило свою власть и действительно занимается созиданием нового строя. Однако разрешение посетить страну получали лишь немногие избранные наблюдатели. Первыми стали представители симпатизирующих партий или групп, которые прибывали в Москву в составе делегаций, или отдельные «прогрессивные интеллектуалы», которым не терпелось собственными глазами повидать Мекку нового социализма. После смены курса от «военного коммунизма» к «новой экономической политике» в 1921–1922 г. спектр их существенно расширился.
Большевики на руководящих постах также использовали этих гостей из другого мира как источники важной информации, чтобы составить себе представление о ситуации за пределами страны. Беседы с вождями Советской России, в том числе лично с Лениным, можно было относительно легко организовать, они почти что входили
Все путевые заметки тех лет, кстати, явно или скрыто противоречили «односторонним» рассказам и воспоминаниям, часто о мучительных переживаниях, написанным эмигрантами — противниками большевиков или беженцами времен российской Гражданской войны. Тот, кто в 1920–1921 гг. отправлялся в путь, дабы узнать, какова «на самом деле» ситуация в большевистской России, писал зачастую в противоположном духе.
Но ужасы Гражданской войны на фоне намечающейся победы большевиков производили также воздействие особого рода. Если большевики представляют собой всего лишь террористическое меньшинство идеологов-фанатиков, проводящих абсурдные экономические эксперименты, разрушающих страну и удушающих духовную жизнь, — каким образом они, вопреки всем пророчествам, смогли утвердиться? Наверное, в них все-таки «что-то» есть. В задачу приехавших и входило выяснить это «что-то». Так, путешественница, представлявшая высший класс британского общества, леди Этель Сноудон, обнаружила, что лидеры большевиков оказались не ангелами и не дьяволами, а вполне цивилизованными людьми{815}. Герберт Уэллс увидел в Ленине «кремлевского мечтателя», который посреди всеобщей разрухи и нищеты фантазировал перед огромными диаграммами с сияющими лампочками о скорой электрификации всей России{816}. И даже такой скептический наблюдатель, как Бертран Рассел, начал свои путевые заметки 1920 г. с безапелляционного утверждения, что российская революция представляет собой «одно из величайших всемирно-исторических событий» — еще более великих, чем Французская революция{817}.
Около сорока немецкоязычных путешественников по революционной России в начале 1920-х гг. оставили подробные отчеты о своих впечатлениях{818}. Обоснованное мнение о влиянии их книг, брошюр или статей на общественность составить трудно. Однако они передают разброс немецких представлений о России тех лет. Они показывают, в какой степени «новая Россия» стала для немецкой общественности «Индией в тумане» (по образному выражению Эрнста Блоха): новым, неизведанным континентом истории, полным небывалых ужасов и соблазнов.
«Москва в 1920 году»
Одним из первых визитеров из Германии был Альфонс Гольдшмидт, известный журналист-экономист, а с 1919 г. — издатель берлинской газеты «Рэтецайтунг», которая подавала себя как орган «Объединения организаций по эмиграции в Советскую Россию». В апреле 1920 г. Гольдшмидт отправился по приглашению Радека в Москву в качестве представителя этой ассоциации, коротко именовавшейся «Анзидлунг Ост» («Колонизация на Востоке»), в списке которой значилось несколько тысяч заинтересованных лиц.
Помимо этого Гольдшмидт должен был подготовить для издательства «Ровольт» систематизированное описание «Хозяйственная организация Советской России». Этот проект также пришелся весьма кстати и получил одобрение. Таким образом, Гольдшмидт — своего рода прототип всех будущих «путешественников-симпатизантов» и fellow travellers [146] — обладал статусом гостя советского правительства, доказательством приближения той более высокой общественной формы, которая его интересовала. Политическую ситуацию Гольдшмидт оценил сразу, и эту оценку уже не могли изменить никакие последующие события: «Существует ли все еще в Москве диктатура террора? Нет, диктатуры террора в Москве нет. Свирепствуй в Москве диктатура террора — немыслим был бы такой весенний бульвар, полный веселого оживления, как в мае 1920 года» {819} .
146
«Попутчиков» (англ.). — Прим. пер.
Эти слова стояли в самом начале его путевых заметок «Москва в 1920 году», имевших успех у читателей. Для Гольдшмидта, под влюбленным взглядом которого оголодавший, полуразрушенный город приобретал черты чуть ли не весенней идиллии, основным доказательством ликвидации той «социальной гнили», которую он вообще считал сущностью капитализма, было в особенности мнимое преодоление проституции. В его представлении об обществе революционный процесс вообще понимался как некий квазиорганический процесс очищения, начатый со сферы производства: «Коммунистические группы, зачастую лишь небольшие фракции, овладевают фабриками. Не путем террора, но благодаря чистой цели, трудовой сознательности… Это не группы насилия, а фракции дисциплины… Это фракции-фагоциты. Они призваны отсасывать вредные соки, поглощать, уничтожать их. Российская революция была революцией фагоцитов»{820}.
В основу второй книги Гольдшмидта «Хозяйственная организация Советской России» была положена навязчивая идея изобразить большевистскую революцию как объективно необходимую, хоть и запоздавшую акцию спасения, чуть ли не как «административно-техническую необходимость» в смысле распределения и развития человеческих и материальных ресурсов{821}. В ней разворачивалась панорама мощного движения внутренней колонизации, диктатуры развития в широком и позитивном значении, в рамках которой, разумеется, ведущая роль отводилась бы «немецкой экономике», «немецкой технике», «немецкой высококачественной работе»: «Не случайно, что у германского пролетариата особенно сильно влечение к России. Значительно больше, чем частнокапиталистические силы, пролетарские силы ощущают экономико-географическую необходимость… Они чувствуют, что немецкая экономика должна двинуться на восток… Вот почему немецкий высококачественный труд стремится в Россию и, наоборот, российская экономика нуждается в немецком высококачественном труде… Это естественный процесс, начавшийся до войны, обостренный войной и ставший необходимым благодаря советской экономической организации и в результате бедственного положения германской экономики, которой присуща густая, слишком густая сеть коммуникаций»{822}.
Однако русские люди по большей части не вполне подходили для работы с германской техникой, для организации и «высококачественного труда». Гольдшмидт прямо писал: «Труд русских людей необходимо, так сказать, германизировать. Он настоятельно нуждается в этом. Руководители экономики в России хорошо осведомлены об этом. Они хвалят немецкую работу, они стремятся к немецкой работе. Немецкий труд… это золото для России»{823}. И наоборот. Такая комбинация кадров была призвана изменить положение в мире: «Экономическая организация России со все большей, все более мощной помощью европейского пролетариата будет бить по Версальскому мирному договору вплоть до его аннулирования»{824}.
Источник революционной мощи
Почти одновременно с Гольдшмидтом выступил писатель Франц Юнг — надо сказать, при значительно более рискованных обстоятельствах, подходивших к его исключительно активной, склонной к авантюризму натуре: став нелегальным пассажиром, он спасался бегством от германской уголовной полиции, преследовавшей его за участие в мартовских беспорядках 1920 г. Юнг, в сущности, представлял собой фигуру крайнего индивидуалиста, которого с трудом можно было бы вписать в какую-либо классификационную рубрику. В красной России, по его свидетельству, изложенному еще в статье «Азия как носитель мировой революции»{825} (1919), он видел космический «источник революционной мощи», призванной потрясти мир: «Система советов, рожденная… вышедшей из берегов, фантастической по широте революционной всеобщей волей русского народа, которая все же выкристаллизовалась в чистую до наивности веру, эта система представляет собой объединяющий элемент, спасение и движущую силу для высвобождения революционной мощи остального мира»{826}.
Когда буржуазные и социал-демократические противники большевизма характеризуют его как «азиатский» и сравнивают с татарским нашествием, Франц Юнг с восторгом признает это. «Свет и революционная волна из Азии, как это бывало уже столетия назад, снова колоссальным потоком обрушивается на мир… Азиатская воля к равенству и общей радости, сжатая в Москве в кулак неслыханной мощи, непобедима»{827}.
В поздних, полных бездонного пессимизма автобиографических воспоминаниях Юнга «Путь вниз»{828} первомайский праздник в Мурманске, на котором он присутствовал в клубе моряков и портовых рабочих, изображен как магический момент, который дал или должен был дать его жизни цель и направление: «Воздух в сарае был спертым. Серое облако пара от дыхания людской массы висело над ней… Они пели “Интернационал”, песнь о красном знамени и много других песен. В промежутках комиссары произносили короткие речи, предварявшие следующую песню. Часы пролетали незаметно. И это стало огромным событием в моей жизни. Это было то, чего я искал и на поиски чего отправился еще в детстве: родина, родина людей»{829}.