Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Тогда почему ты не считаешь своим долгом хотя бы чуточку покориться желаниям Джеймса? — торжествующе спросила Селия: довод показался ей неопровержимым. — Он желает тебе только добра. А мужчины, разумеется, лучше нас разбираются во всех делах, не считая тех дел, в которых женщины разбираются лучше.

Доротея рассмеялась.

— Ну, ты знаешь: я говорю о детях и обо всем таком, — пояснила Селия. Я бы не стала подчиняться Джеймсу, когда он не прав, как ты вечно подчинялась мистеру Кейсобону.

73

Сострадай! Ведь нежданное горе

Стережет и тебя и меня.

Успокоив миссис Булстрод, которой он объяснил, что ее мужу стало дурно в душном зале ратуши и, вероятно, он вскоре оправится, а затем пообещав назавтра навестить больного, если за ним не пришлют ранее, Лидгейт тотчас же направился домой, оседлал лошадь и уехал за город, чтобы никого не видеть.

Он был вне себя от ярости и боли, он проклинал тот день, когда приехал в Мидлмарч. Казалось, с самого начала все вело его к этому ужасному

стечению обстоятельств, сгубившему его честолюбивые мечты и унизившему его даже в глазах людей, о которых он был весьма невысокого мнения. Естественно, что Лидгейт в этот миг ненавидел весь свет. Он казался сам себе страдальцем и в каждом готов был видеть виновника своей беды. Он мечтал совсем о другом, а окружающие, словно сговорившись, вторгались в его жизнь и мешали ему. Его женитьба была роковой ошибкой. Он боялся встретиться с Розамондой, пока не утихнет гнев, опасаясь, что, увидев ее, даст волю раздражению. В жизни чуть ли не каждого человека наступает пора, когда самые его благородные черты оборачиваются теневой стороной. Мягкосердечие Лидгейта побуждало его не к нежности и состраданию, а к опасению, как бы не совершить непоправимую жестокость. Его отчаяние было невыносимым. Только тот, кто приобщился к радостям духовной жизни, способен понять, как печально скатиться с ее высот, облагороженных мыслью, полезной деятельностью, целью, — в трясину опустошающих душу житейских дрязг.

Как можно жить, не оправдавшись в глазах людей, подозревающих его в низком поступке? Возможно ли, ни с кем не объяснившись, уехать из Мидлмарча, словно спасаясь бегством? С другой стороны, каким образом он может себя обелить?

Сцена в зале ратуши, хотя он и не знал подоплеки многих обстоятельств, достаточно ясно ему показала, в каком положении оказался он сам. Булстрод, как видно, смертельно боялся разоблачений Рафлса. Виновен ли он в его смерти и в какой мере, если — да? Здесь можно было многое предположить. «Булстрод опасался, что тот выдаст мне его тайну, он хотел, оказав мне услугу, принудить меня молчать — вот откуда его неожиданная щедрость. Кроме того, возможно, ухаживая за больным, он нарушил мои указания. Боюсь, что так. Но даже если нет — все считают, что он каким-то образом уморил больного, а я взглянул на это преступление сквозь пальцы, чуть ли не был сообщником. И все же… все же он, возможно, неповинен в его смерти; отчего нельзя поверить, что деньги он мне дал просто потому, что от души мне посочувствовал? Порою истинным оказывается то, что представляется нам маловероятным, а наиболее правдоподобное — чистейшим вымыслом. Возможно, когда этот человек умирал, Булстрод вел себя безукоризненно, и я напрасно его заподозрил».

Положение его мучительно. Если даже его единственная цель оправдаться, если, не в силах вынести, что окружающие избегают его, смотрят искоса, с сомнением пожимают плечами, если, не в силах все это вынести, он сам объявит всем, как обстояло дело, — убедит ли он кого-нибудь? Он ведь будет выглядеть глупцом, если сам станет свидетельствовать в свою пользу, заверяя: «Меня никто не подкупал, и обстоятельства — весомее утверждений». Да к тому же, рассказав все о себе, он вынужден будет упомянуть и о Булстроде и представить его в еще более сомнительном свете. Он должен будет сказать, что, когда впервые обратился к Булстроду с просьбой дать ему взаймы, он не подозревал о существовании Рафлса, а принял деньги в полном неведении того, какая существует связь между исполнением его просьбы и вызовом к больному в Стоун-Корт. А ведь Булстрода, возможно, подозревают напрасно.

Но тут он задал себе новый вопрос: поступал ли бы он точно так же, если бы банкир не дал ему взаймы? Разумеется, если бы Рафлс остался жив и нуждался в дальнейшем лечении, он, Лидгейт, приехав с очередным визитом и заподозрив Булстрода в нарушении данных ему указаний, тотчас же строго расспросил бы его и, подтвердись его догадка, отказался бы впредь наблюдать больного, невзирая ни на какие денежные обязательства. Но если бы этих обязательств не существовало, если бы Булстрод не спас его от банкротства, воздержался ли бы Лидгейт от расспросов, обнаружив, что пациент мертв? Сыграло ли бы для него и тогда такую же роль нежелание обидеть Булстрода, сомнение в правильности своих указаний, боязнь осуждения его методы со стороны коллег?

Вот что более всего тревожило Лидгейта, перебиравшего все обстоятельства, чтобы выяснить, в чем его можно упрекнуть. Будь он независим, он самым решительным образом потребовал бы точного выполнения предписаний, которые полагал необходимыми для спасения жизни больного. В нынешнем же своем положении он исходил из того, что если даже его указания были нарушены, то ничего преступного тут нет, что, по мнению большинства, самое добросовестное следование его указаниям точно так же могло бы привести к смерти больного и, значит, вопрос этот чисто формальный. А между тем в прежние времена он считал недопустимым подменять научные сомнения нравственными и неустанно твердил: «В медицине чистейший эксперимент должен быть добросовестным. Я занимаюсь спасением человеческих жизней и обязан делать это как следует. Наука точнее, чем догматы церкви. Догмат дает право на ошибку, в то время как наука тем и жива, что борется с ошибками и не дает совести спать». Увы! Совесть ученого оказалась в унизительном соседстве с денежными обязательствами и корыстными соображениями.

«Кто еще из здешних врачей стал бы изводить себя сомнениями так, как я? — задавал себе вопрос бедняга Лидгейт, терзаясь обидой на свою жестокую судьбу. — А между тем все они отгораживаются от меня, словно

я прокаженный. Моя врачебная карьера и доброе имя погибли, это ясно. Даже если бы я сумел привести неопровержимые доказательства своей невиновности — это не произвело бы ни малейшего впечатления на здешних обывателей. Раз уж они порешили, что я обесчещен, их никто и ничто не сможет разубедить».

Сейчас ему припомнилось, что, когда он расплачивался с долгами и радовался, что дела его вновь пойдут на лад, жители города держали себя с ним отчужденно, как-то странно поглядывали на него, а двое его пациентов, как ему стало известно, прибегли к услугам другого врача. Все это прежде озадачивало его, теперь стало понятным. Город начал его отвергать.

Неудивительно, что Лидгейт, деятельный и упорный по натуре, не покорился своей доле. Суровая складка время от времени прорезала его высокий лоб, и не случайно: после нескольких часов мучительных раздумий он возвращался в город, твердо решив остаться в Мидлмарче, что бы его ни ожидало. Он не отпрянет от злословия, не покорится ему. Нет, он вступит с ним в бой и выдержит его без боязни. И благодарность к Булстроду он не намерен скрывать — это было бы и трусливо, и невеликодушно. Хотя союзничество с этим человеком погубило его и хотя, будь у него сейчас на руках эта тысяча фунтов, он не стал бы платить долги, а возвратил все деньги Булстроду и предпочел нищету унизительным подозрениям в бесчестности (ибо, вспомним, гордыня была в великой степени ему присуща), все же он не отвернулся бы от повергнутого в прах человека и, оправдывая эту позицию, перенес гнев на других. «Я поступлю так, как считаю правильным, и никому не собираюсь ничего объяснять. Они постараются выжить меня отсюда, да только…» Он был полон решимости, но… приближался к дому, и мысль о Розамонде вновь заняла главенствующее место, с которого ее на время вытеснили терзания раненой гордости и чести.

Как отнесется к новости Розамонда? К его оковам прибавилась новая цепь, и бедняга Лидгейт сейчас не был настроен кротко сносить молчаливую укоризну жены. Он не испытывал стремления поделиться с ней горем, которое и так им очень скоро предстояло разделить. Он предпочел дождаться случая, который откроет Розамонде глаза, и знал, что он не за горами.

74

Пошли нам милость состариться вместе.

Книга Товита, Брачная молитва

В Мидлмарче жена не может долго пребывать в неведении о том, что в городе дурно относятся к ее мужу. Даже самые задушевные приятельницы не простирают свою дружбу до того, чтобы прямо объявить жене, что ее мужа уличили либо подозревают в неблаговидном поступке. Но когда женщина, не отягченная работой мысли, внезапно узнает о чем-нибудь, порочащем ее ближних, ей трудно сохранить молчание, ибо на нее воздействует множество соображений морального свойства. Одно из них — откровенность. Быть откровенным на языке Мидлмарча означает, воспользовавшись первой же возможностью, довести до сведения ваших знакомых, что вы отнюдь не высокого мнения об их способностях, манерах и положении в свете. Резвушка-откровенность всегда спешит поскорее высказать свое мнение. Далее следует любовь к истине, многозначная фраза, но в Мидлмарче она означает лишь одно: живейшее стремление не позволить жене быть незаслуженно высокого мнения о муже или обнаруживать чрезмерное довольство своей судьбой. Бедняжке тут же намекнут, что если бы она знала правду, то не радовалась бы так своей шляпке и деликатесам, подаваемым на званом ужине в ее доме. Самое могущественное из этих соображений — забота о нравственном усовершенствовании подруги или, как порою говорилось, о ее душе, спасению которой весьма способствовали мрачные намеки, каковые надлежало отпускать, меланхолично глядя на диван или кресло и всем своим видом давая понять, что вы умалчиваете о многом, дабы пощадить чувства слушательницы. Иными словами, милосердие не жалело усилий, стремясь удручить заблуждающуюся для ее же блага.

Среди простодушных жен, не ведающих о своих супружеских невзгодах, ни одна не возбуждала столь ревностного участия доброжелательниц, как Розамонда и ее тетушка Булстрод. В отличие от мужа, миссис Булстрод ни у кого не вызывала неприязни и сама за всю жизнь ни души не обидела. Мужчины считали ее красивой и привлекательной и одно из доказательств лицемерия ее супруга усматривали в том, что он женился на цветущей мисс Винси, а не на какой-нибудь чахлой, унылой особе, как приличествовало бы пренебрегающему земными радостями праведнику. Когда открылась тайна ее мужа, они говорили о миссис Булстрод: «Бедняжка! Она ведь сама честность… можете не сомневаться — уж она-то ничего дурного не подозревала о нем». Ее близкие приятельницы судачили о «бедненькой Гарриет», пытались вообразить себе, что она почувствует, когда ей станет все известно, и строили предположения о том, сколь много ей уже стало известно. К ней не испытывали враждебности, скорее, заботливо стремились определить, что ей подобает чувствовать и как поступать при сложившихся обстоятельствах, и при этом, разумеется, перебирали все свойства ее характера и события ее жизни, начиная с тех пор, когда она была Гарриет Винси, и кончая нынешним днем. А говоря о миссис Булстрод, неизбежно вспоминали Розамонду, чьи перспективы были столь же мрачны, как тетушкины. Розамонду строже осуждали, а жалели меньше, хотя, разумеется, и ее, происходившую из уважаемого в городе семейства Винси, считали жертвой опрометчивого брака. Винси не были лишены слабостей, но они их не скрывали — от них не приходилось ждать «неприятных сюрпризов». С миссис Булстрод не требовали ответа за прегрешения мужа. У нее были свои недостатки.

Поделиться с друзьями: