Миф о вечной империи и Третий рейх
Шрифт:
Это была клика мелких людишек, которые собирались в канцеляриях свергнутого правительства. Отметим, что они волей случая заняли вакантные места. Когда они переступали порог, то они попадали не только в основное место действия эпохи Вильгельма И, но также железной и почтенной прусской государственности, место, связанное с тем же Бисмарком. Все-таки вторжение черни в государство произошло через эти исторические залы. Имена этих деятелей были связаны с процессами, которые больше не были связаны с этой историей. Они сами вызвали эти процессы. Но навсегда характерным признаком немецкой революции останется обезличенность ее носителей, которые вряд ли могли превзойти уровень депутатов рейхстага, партийных секретарей, активистов и прочих заурядных политических деятелей.
Каждое дело получает свое выражение в людях, в своих представителях. Великое дело — в великих людях, плохое — в омерзительных. Так и революция получила своих революционных представителей. Среди них можно было найти усердных и дисциплинированных людей, которые посвятили жизнь партии и строительству ее организации. Даже теперь они проявляли добрую волю, которая диктовала им задание распутаться с революцией во имя народа. И они с характерным для них постоянством и настойчивостью пытались собрать воедино то, что еще можно было собрать. Но среди революционных представителей были также бесцеремонные и злопамятные люди, которые посвятили всю свою жизнь агитации, существовавшие за счет противоречий и кризисов. Они проявляли полное безразличие ко всему, что не соответствовало их программе и не помогало их демагогии. В принципе одни охотно бы отказались от революции. Другие в глубине души сожалели, что не существовало чего-то еще более революционного, чем сама революция. Они являли собой разные типы людей. Так же отличались и их партии.
Социалисты большинства воплощали собой пролетарскую мелкую буржуазию,
Независимые социал-демократы, напротив, воплощали собой радикализм литературно-пролетарской полуинтеллигенции, которая полагала, что с революцией настал их день, когда она может освободить собственную необузданность, выражая свои доктрины и выражая свои лично-политические интересы. Это был день гнилого урожая, который распространялся неукоренившимися людьми, приведенными в движение жителями больших городов, во время войны и среди народа. Их поверхностное мышление зациклилось на лозунгах, найдя в банальности хорошую питательную среду. Эта партия была сбродом, не важно, хорошо или плохо одетым. Он собрался странным образом и, когда он стал наиболее зависимым, то назвался независимыми социал-демократами. Их представители были людьми, полными ненависти, озлобленными и терзаемыми. Они были либералами от социализма. Повсюду, где только могли действовать, они оказывали вредное влияние. Посреди немецкой катастрофы они продолжали оставаться космополитами, при каждом удобном и неудобном случае они выступали за социалистический Интернационал, скрывая, а иногда и не очень свое франкофильство.
Таковыми были люди, которые за спиной держащейся из последних сил армии вручили политическую судьбу немецкой нации совету рабочих и солдатских депутатов. Называли ли они себя социалистами большинства или независимыми социал-демократами, все они пришли из своего тесного партийно-политического мира. И они теперь вынуждены ориентироваться в этом огромном политическом мире, в котором им предстояло вести переговоры с мировой демократией. Уже во время обсуждения условий перемирия стало ясно, что она решительна. Она использовала свой счастливый шанс — революцию, дабы использовать все националистические, захватнические и империалистические принципы. Она обманула немецких бунтовщиков, потребовав возмещения за крушение, при этом отказавшись от всех обещаний, которые ранее она так охотно давала. Это были обманутые революционеры. Шесть из них находились в совете народных депутатов. Они не могли скрыть своей беспомощности, но все же они не могли смириться с тем, что было сделано. Они спрашивали: что нужно было делать? Они спрашивали: что можно еще было сделать?
Но они не могли ничего сделать, так как были пролетариями. Они были вынуждены обратиться к услугам перебежчиков из несоциалистических партий, крайне сомнительных карьеристов и политических мародеров, воспользовавшихся ситуацией. Подобные революционные победители объявлялись при каждом свержении режима. И они должны были быть благодарны, если для внешнеполитических дел находился грамотный дипломат, который ради нации пересиливал себя и, пытаясь сохранить достоинство, представлял беспомощное правительство в переговорах с противником. Мы видели затем, как наш посол в Версале, бледный, дрожащий, нервный, разочарованный находился в окружении государственных деятелей, которые под маской бесчувствия скрывали свое чувство победы и раздраженность тем фактом, что они вообще должны были выслушивать по этому поводу какого-то немца. И, наконец, в том же зеркальном зале славы, где когда-то была основана Вторая империя, мы испытали на себе холодный взгляд и дикую усмешку противников, с которой они следили за росчерком пера. Среди столпившихся любопытных договор подписывал немец, человек с невыразительным лицом, который не уйдет потом в забвение, возможно, он даже станет рейхсканцлером и будет изображать из себя наследника Бисмарка. А пока он представлял крупную партию, подписывая договор по поручению национального собрания, заседавшего в Веймаре. Начиналась история немецкого унижения. Сначала пролетариат как сложно поддающаяся национальному пониманию часть общества не заметил этого. Сначала его лидеры, как наименее национально восприимчивые немцы, пытались скрыть это. Они в глазах народа приукрашивали это унижение как политику исполнения договора, которую теперь они были обязаны проводить. Под давлением, с нарушением прав, но все-таки были обязаны исполнять так, чтобы от нашего крушения не последовало экономических последствий. Они пытались приводить доказательства невозможного.
Заботой тех лет была не внешняя, а внутренняя политика. Она оставалась бременем, нечистой совестью, которая была предательским состоянием страха, кое правительство вынесло из революции. Вину за внешнеполитические разочарования в конце концов всегда можно было свалить на Антанту. Но за внутриполитическое разочарование в революции должно было отвечать правительство. А здесь для него имелись экономико-политические требования, которые оно не могло выполнить, а потому их решение как минимум должно было быть отложено на время. Прежде вlbего революция намеревалась заключить мир, а кроме этого изменить форму правления, но собственно не форму экономики. Но разве революционеры не были социалистами? Разве социализм не был обещанием, которое давалось пролетариату на протяжении 75 лет? Разве массы не должны были осуществить не только пацифистскую революцию, не только политическую, но и социальную? Итак, массы хотели теперь иметь социализм! Но всерьез нельзя было мечтать о социализме. Этому не соответствовали даже экономические предпосылки марксизма. Однако теперь пролетариат обладал политической силой, о чем Маркс говорил как о предварительном условии, которое должно было достаться массам через свержение старого режима. Маркс говорил, что это условие может обосновать «новую организацию труда». Но экономическая власть оставалась у экономического руководства, у предпринимателя, у работодателя. Но капиталистически организованная экономика предполагала наличие не только капитала, а также интеллекта, технических навыков, организаторских талантов, и, наконец, способности к коммерции. В итоге она обладала силой опыта, который она использовала в своих целях, в то время как пролетариат, который восстал против нее, обладал лишь силой масс. И силы масс не хватало, чтобы сломить власть капиталистической экономики. Она оказалась сильнее. Пролетариат напрасно намеревался взять в свои руки предприятия, которые держались на его труде, но не были обязаны его инициативе и предприимчивости. Вполне справедливо, что пролетариат проявлял на этих предприятиях физическое и экономическое участие, но это не было духовным участием, которое бы могло оправдать владение и руководство ими. Пролетариату лишь оставалось смириться с превосходством человека, который первоначально придумал это средство производства, обучил ему и предоставил возможность работать. Нельзя было исключать экономическое значение предпринимателя, а уже тем более заменять голословными притязаниями рабочего на право обладания предприятием, в то время как тот же рабочий умел только обслуживать средства производства. Но только он мог обладать экономикой, только он создавал хозяйство. Только он представлял ее изнутри. Все это проявилось, подтвердилось и оправдалось в последние годы. Если мы попытаемся заняться причинами, почему провалились попытки социализировать все крупные немецкие предприятия, превратить их в социалистическое хозяйство, а государство сделать экономическим товариществом, коммунистической общиной (что было целью немецкой социал-демократии на протяжении последних 75 лет), то мы неизменно будем сталкиваться не только с политическими причинами, которые крылись в людях, но и с биологическими причинами, которые крылись в самом пролетариате. А затем мы столкнемся с существенными социологическими, психологическими, типологическими различиями, наличие которых приводит к возникновению трещины в предвзятом понятийном мышлении, которое ограничивает социальную проблему материалистическими установками, а потому данная проблема не может быть решена. А затем мы, скорее всего, придем к мысли о взаимной компенсации двух человеческих групп — предпринимателя и рабочего — которые должны прийти к соглашению о материальных
требованиях и их разрешении, но при этом не нарушая деятельность друг друга. Мы натолкнемся на политическую революцию, которая не могла перейти в социалистическую революцию, так как Маркс, готовивший к ней пролетариат, не учел метаматериалистических предпосылок социального строения, так как вследствие этого оказалось, что пролетариат в духовном плане не был готов к ней, как он не готов к ней до сих пор.Спартаковцы не видели этой взаимной компенсации. Они нигде не видели различий, так как для них существовало одно-единственное, огромное классовое различие, которое подтверждалось идеями классовой борьбы. Они повсюду видели лишь полную противоречий экономику, возникновение которой, ее обусловленность, существующие условия, возрастающие связи, вместе с поводами не были им понятны, так как марксизм учил их видеть экономику только с точки зрения теории о добавленной стоимости, и они не изучали ничего, кроме этой доктрины. Перед глазами Либкнехта стоял только красный цвет. Он, в котором идеи моментально сменяли друг друга, который был лишен корней и инстинктов, но постоянно действовал с энергией сангвиника, которая переходила во враждебный холерический темперамент, не был способен адекватно воспринимать действительность. Он видел лишь, что немецкая революция была революцией политической и никак не хотела становиться революцией социалистической, грозя лишить пролетариат единственного и последнего повода организовать марксистское классовое восстание. Итак, он стремился задержать уходящий момент, пытался приблизить час решающей классовой битвы, которая должна была последовать за мировой войной. Он хотел вызвать эту битву, вынудить ее, подхлестнуть. Он не видел, что растущее сопротивление брало свои корни в нашей катастрофе, что оно стремилось сохранить, по крайней мере, основы нашего хозяйства. Он больше не видел, что это сопротивление оправдало вычисления марксизма, его мировые политические прогнозы, которые становились экономическими. Либкнехт оставался преданным Марксу. Он был последней и единственной (не могу сказать личностью) марксистской персоной, недостаточным представителем недостаточной системы, путчистом, совершенно аполитичным человеком, который при всем том делал революционную политику. Он оставил после себя патетичные слова о «счастливом томлении пролетариата», которое опять же выводил из материи, а не из человека. Он, шатающийся, запинающийся и заикающийся, взывал к массам, хотя ему был безразличен народ и ненавистна нация. Когда его убрали с пути, то устранили не только сумбурного мечтателя, но й иллюзию. Еврей и интернационалист, который был пацифистом и жаждал быть террористом, не пал от рук случайных и безразличных убийц. Адвокат-подстрекатель был убит ландскнехтами, солдатней, так как оставшиеся в живых после мировой войны встали на дыбы, желая положить конец великому идейному обману или хотя бы введению в заблуждение посредством идей. Он был убит, так как в стране имелся человек, который воспринял действительность. Так он был солдатом, хотя в то же время социалистом, но все-таки солдатом. Это был Носке.
Но то, что осталось, было ворчащим Ледебуром и поджавшим губы Брайтшайдом. Остался лишь страх революционной демократии перед массами. Страх сам по себе. Коммунистический манифест по сравнению с ним был ничем. И даже Эрфуртская программа была ничем. Социал-демократия могла указать народу, по крайней мере, на несколько пунктов программы, которые она выдавала за достижения. Чтобы сохранить чувство триумфа и просветительную идеологию 9 ноября, указывалось на стереотипный, но все же неверно истолкованный 8-часовой рабочий день, что якобы выдавалось за мировую идею. Народные уполномоченные видели, что вынуждены сказать народу «мучительную правду», что теперь «уделом народа будет бедность и нужда». Но они не сказали, что это следствие проигранной войны. Они с большим удовольствием говорили: «Это следствия преступной военной политики, которая осуществлялась на протяжении четырех лет». Получалось, что революция, как и обещали, была политическим действием, а также социалистическим действием, для чего не требовалось доказательств.
Однако в то же время пролетариат предостерегали от организации стачек и забастовок, предостерегали и умоляли отказаться от этого проверенного средства классовой борьбы, так как его применение после революции было чем-то иным, нежели до революции. Массы и профсоюзы заклинали не превращать революцию в «движение по повышению заработной платы». На каждом уличном углу, на каждом здании, на каждой стене, и даже на банях, висели плакаты, провозглашавшие: «Социализм — это работа». Народ утешали социализацией. Его обнадеживали социализацией. Но иногда отказывались от социализма. Но делали это по возможности тихо, маскируя потоками слов, как то и подобает трусам. Однако при каждом удобном случае говорили о «восстановлении нашей экономики». Только социалистическое мышление не родило ни одной мысли, разве только, что спасительную идею относительно рабочих сообществ, в которые бы входили работодатели и представители рабочих союзов. Это осознание собственной беспомощности. Идея о плановом хозяйстве так и осталась на страницах книг, которые иногда позволяли вспомнить, что объединенная экономика является наследием нации и что Фихте, Штайн и Лист являлись крупнейшими немецкими специалистами в области народного хозяйства.
Чтобы социалистическая доктрина, по крайней мере, полностью не погрязла в недочетах, в дело вступил Каутский. Проворный глупец должен был дать новую интерпретацию Маркса. Он отыскал изречение, что общество не может «перескакивать естественные фазы развития, ни миновать какую-либо из них». Эту оговорку Маркс сделал в месте, где рассуждал о различиях наций, о возможности и необходимости одним нациям учиться социальной революции у других наций. Но эти слова относились не к самой революции, а к предшествующим ей событиям. Каутский, напротив, применил эту формулу к самой революции, к попытке спартаковцев, которые по русскому примеру хотели перескочить из одной революции сразу же во вторую, и на полном серьезе намеревались ликвидировать классовые противоречия, предоставив это право пролетариям и Интернационалу. Эта попытка была бы безумием. Но об этом не мог говорить революционер, который посвятил всю жизнь подготовке данной революции, который все время наслаждался своей славой, лелеял свой авторитет, но как только красные чернила его книг рисковали превратиться в красную кровь действительности, он предал марксизм. По ту сторону социалистического мышление готовились более радикальные доктрины. И если социализм хотел сделать шаг «от утопии к науке», то радикалы шаг «от науки к действию». Коммунизм был готов сделать этот шаг. Это могло стать возвращением утопии. Но Каутский решил разоблачить свою же собственную научность. Научность, о которой он вел речь и как теоретик марксизма отрывал от практики. Когда же массы, которые в течение 75 лет обрабатывались партийно-политическими обещаниями, потребовали воплотить их в жизнь, он заявил: «Только практика в каждом случае может указать, действительно ли пролетариат созрел для социализма». Авторитет как-то раз предположил, что с «уверенностью может сказать лишь следующее»: «Пролетариат неуклонно растет в своей численности, силе и интеллекте, что больше и больше приближает его к возрасту зрелости». При помощи таких отговорок Каутский подготовил социализму отступление, отступление из страха перед социализмом в сторону демократии. Немецкая социал-демократия из своих двух составных частей предпочла опустить социалистическую и оставить лишь демократическую. Каутский знал, как оправдать это. Он уверял: «Эта демократия не только ускорит созре^ вание пролетариата, но и позволит определить, когда она наступила». Он категорично подчеркивал: «Поэтому мы хотим изучить, какое значение имеет демократия для пролетариата». И он изучил. Его трусость диктовала ему в первую очередь отговорить рабочих от «диктатуры пролетариата». Он уверял, что Маркс «подразумевал диктатуры не в буквальном значении этого слова». А после этого он признавал свою ответственность за парламентаризм: «Прэтому мы хотим и должны придерживаться общего, равного, прямого и тайного избирательного права, за которое мы боролись последние полвека». Посредством избирательных бюллетеней он пытался сделать демократию более легко воспринимаемой и разумной формой правления, когда каждая партия не оставалась в убытке: «Демократия значит господство большинства. Но не в меньшей степени она означает защиту меньшинства». Он был настолько любезен, что пообещал и левым, и правым партиям, выступающим против демократии, определенные перспективы участия в политическом действии. Он говорил: «Политическая партия существует, когда требует демократии». И еще. «Небезопасно оставаться у руля, но не предосудительно долгое время оставаться в меньшинстве». Да, передовой боец классовой борьбы воистину являл чудеса бесстыдства, когда при виде приближающегося класса он предавал во имя демократии классовые идеи, которые он представлял, утверждал и обосновывал. «Класс, — говорил он, — может господствовать, но не может править, так как он является бесформенной массой. Править может только организация». В Германии, в России, во всем мире социалисты, являющиеся коммунистами, и марксисты, которые верят в Третий Интернационал с его радикальной позицией, вполне обоснованно отзываются о Каутском только с крайним презрением. Наконец, они разгадали за важностью его ничтожность. Но если они теперь осуждают его, как он отрабатывает деньги, то их приговор в большей степени касается не личности, но их самих и социализма, который Каутский как экзегет Маркса и апологет марксизма обосновывает через возраст и достижение зрелости. Они делают это вместо того, чтобы заблаговременно постичь его ничтожность, в которой с самого начала можно было найти любую подлость, двусмысленность, нелогичность и предательство.