Мифогенная любовь каст, том 1
Шрифт:
– А куда едем-то?
– В Ташкент. На совещание, – ответил Бессмертный и перевернул газетный лист.
Дунаеву снилось… Сколько раз прозвучали уже эти слова? Сколько раз они еще прозвучат? Пока длится жизнь, длятся и сновидения. Сны – это комментарии к бытию, и они не случайно сопутствуют отдыху. Комментируя, мы восстанавливаем свои силы.
На этот раз Дунаеву снилось (видимо, под впечатлением рассказа Бессмертного о заклинании «золотое яйцо»), что он находится на вершине некоего узкого и высокого дома, в маленькой чердачной комнатке, ясной и прибранной, без единого лишнего предмета. Он стоит посредине этой комнаты, глядя в светлый, выскобленный, деревянный пол. В руке он держит золотое яйцо. Оно горячее. И становится все горячее. Вскоре его уже невозможно удержать в руке. Дунаев разжал руку и выронил яйцо. При падении яйцо легко пробило пол, как если бы он был бумажный, затем пробило пол нижнего этажа, затем следующий. Дунаев смотрел вниз, сквозь анфиладу овальных отверстий (каждое – со слегка обугленными краями) на удаляющуюся золотую искру. Он понимал,
Дунаев опустился взглядом еще на один этаж ниже – сначала ничего не удавалось различить, потому что нефть стояла до потолка, но затем она стала спадать, уходя еще ниже, – постепенно обнажилась роскошная гостиная, наполненная буржуазными трупами: раскиданные по коврам и креслам мужчины во фраках и женщины в длинных платьях. Нефть, уходя, оставляла их чистыми, незапятнанными. Они стали оживать. Кто-то встал, принялся разглядывать картину на стене… Другие вяло шевелились, словно пробуждаясь от летаргического сна…
Затем сновидения сделались невнятны. Когда все снова прояснилось, Дунаев увидел комнатку Машеньки в своей голове. Девочка, как всегда, сладко спала в своей кроватке.
Странность состояла в том – и это оскорбило и потрясло Дунаева, – что вся «комнатка» Машеньки, все стены, потолок, пол – все было исписано грубыми, разъезжающимися надписями, как пишут на заборах, на стенах домов, в подъездах… Надписи, сделанные разными почерками, выведенные углем, мелом или выцарапанные ножом, были самыми обыкновенные, типа Ленка+Петька=Любовь (и тут же было, конечно, приписано «любовь до гроба, дураки оба»), По Берлину!; Коля – мудак; сало; Светка из четырнадцатой берет в рот; марафет – говно; хуй не лимонад – соси не поперхнись; мусора здесь не пройдут; Спартак: в семь сходняк у Толяна; в двадцатой живут уроды; Привет с салавков; жопа; я все изведал, но такой суки как Поля…; Женька, хорош прятаться, выходи вечером во двор – поговорим; сухарь – пидарас; здесь живут фраера; Сергеева Лена сосет у чемберлена; Нюра и кирпич=ебля; кокаин и пизда – вот что мне нужно; здесь были Матрос и Бердин; Гитлер – малафейщик; Мирза ты зазнался, помни про перо; по четвергам Лена дает всем; Курск; Таньке четырнадцать, а сосет без удовольствия; нет, сосу по любви; коклюш; кто здесь ссыт и срет, тому смерть…
С изумлением читал парторг все эти надписи, разглядывая соответствующие изображения, недоумевая, как они могли появиться здесь, в этом сокровенном, недоступном ни для кого пространстве. Он чуть было не разрыдался от такого святотатства, но тут вспомнил, что это – лишь сон. Он посмотрел на лицо спящей Машеньки. Оно было, как всегда, возвышенным и блаженным, хотя подъездные и заборные надписи переползали со стен даже на белоснежный пододеяльник ее кровати – они виднелись на подушке, и даже на щеке спящей девочки было написано углем «Мирза – дурак».
Парторг подумал, что раз это сон, значит, все здесь зависит от него. Он сконцентрировался, собрался с силами и начал уничтожать надписи, стирая их одной лишь силой воли, постепенно очищая комнатку от этого неожиданного загрязнения.
Надписи, а также непристойные рисунки исчезали неохотно, медленно. Но все же исчезали.
Он не успел закончить эту работу, когда Машенька вдруг произнесла, не открывая глаз, сонным шепотом:
Кошки, ежи и созвездьяНочью выходят из нор.Лают собаки. Стонут поленья.Ходит по комнатам вор.Вор подбирается к сейфу.Он подбирает ключи.Теплые, пенные шлейфыКатер оставит в ночи.Есть в этом мире вокзалы.Знаешь ли, знаешь про них?В этих прокуренных залахМного окурков чужих.Где-то висят разговоры,Где-то проходят пальто.Нам, засыпающим, нужен лишь шорох,Теплое нужно ничто.После этого Дунаева словно бы накрыли огромной нагретой ушанкой. Стало темно, тепло, душновато, и сон (уже без сновидений) мчался куда-то вперед в темноте вместе с поездом, качаясь, набирая скорость и изредка разражаясь долгим, стонущим, сиплым
гудком, в котором было что-то вопросительное, как будто поезд и сон спрашивали о чем-то у ночи, у пассажиров, у спящих, но никто не отвечал им. И только тонкий сквознячок, протянувшийся от окна, свежий, щемящий сердце, еще подпитывал холодом эту бегущую в пространстве комнатку, до невозможности согретую усилиями подобострастного истопника и веселой сухостью его березовых дровишек.Дунаев спал, и во сне становилось ему все жарче, духота сгущалась, он метался и пытался поймать ртом и руками ускользающий сквознячок, и эфемерное холодное и живое тело этого сквознячка играло с ним, извивалось, отбегало куда-то, и возвращалось, и с девичьим смешком било по губам, и уже ему казалось, что это она, и парторг изумленно шептал: «Мария… Зачем?», уже не понимая, к кому обращается – к Синей или к Машеньке. Но сквознячок таял, теплел, и все реже вспыхивали в нем синие сверкающие глаза, все реже проскакивал в нем снежный запах и запах замерзающих яблок. Яблоки на снегу. Медленно замерзают. Ты их согрей слезами. Я уже не могу. Не могу.
Дунаев за время войны научился щедрости: он больше не подсчитывал время, отданное сну.
Проснулся он от жары, которая стала невыносимой.
– Мы в Ташкенте, – сухо сказал Бессмертный. И вышел из поезда.
За ним последовали Дунаев и трое «свирепых интеллигентов» – все сильно осоловевшие от поездного беспутства. Поручика с ними не было. Генеральские униформы исчезли, теперь они были одеты в свое: скромное, мятое.
Парторг и раньше бывал в Ташкенте, поэтому вид вокзала и города ничем не удивил его. Зима и война не ощущались здесь, разве что везде стояли патрули и проверяли документы, поэтому члены диверсионной группы, по знаку Бессмертного, сделались невидимыми. Так и пошли по городу. Собирались случиться душные сумерки. На одной из сонных улочек, вдоль которой тянулись белые глинобитные стены, Бессмертный постучал в калитку. Открыл обычного вида восточный человек в тюбетейке и молча с вежливой восточной улыбкой и поклонами проводил их сквозь сад в квадратный внутренний дворик.
– Али, – коротко сказал Бессмертный, указывая на этого человека. Тот еще раз поклонился, чуть ли не до земли, и тут же куда-то ушел.
«Неужели тот самый Огнедышащий Али, про которого мне Поручик рассказывал?» – подумал Дунаев. Он уже знал, что прибыли они на специальное и вроде бы очень важное и тайное совещание, которое должно было собрать наиболее сильных колдунов, вовлеченных в борьбу с магическими покровителями фашистских агрессоров. Дунаеву уже несколько раз намекали, что такие совещания изредка проводятся. И сейчас он довольно сильно волновался, чувствуя, что им оказана честь и высокое доверие, предоставлена почетная возможность присутствовать на этом съезде колдунов-антифашистов. С другой стороны, его отчего-то не радовала мысль об этом совещании. Почему-то неприятно было находиться здесь, среди низкорослых фруктовых деревьев, в душном восточном городе, сидеть на низкой скамеечке, покрытой потертым ковром. Хотелось, чтобы рассказы Поручика про Огнедышащего Али оказались старческими байками. Впрочем, ничего «огнедышащего» в этом восточном человеке он пока не заметил.
Появились еще какие-то восточные люди, по виду мало чем отличающиеся от Али, только помоложе, но тоже улыбающиеся, молчаливые, в тюбетейках. Они принесли котелок с теплым пловом, стали разливать зеленый чай и водку. Парторг без аппетита съел горсть жирного плова, запил крепким зеленым чаем из пиалы. Затем выпил немного водки. Остальные ели тоже мало, неохотно. Никто не переговаривался. Видимо, все ощущали напряжение. Оглянувшись, парторг заметил, что Бессмертного с ними нет.
На десерт им предложили шарики насвая и гашиш, смешанный с опиумом, в маленьких курительных трубках. Насвай, заложенный за нижнюю губу, подействовал успокаивающе. Сделав несколько глубоких затяжек из трубки, Дунаев успокоился окончательно. Тревогу отрезали как ножом. Точнее, она осталась, но ушла как бы за плотную непроницаемую стену и жила там теперь собственной жизнью. Тут же подоспел и вечер. Резко стемнело, и только какие-то светящиеся пятна (возможно, пятна лунного света) лежали на комьях земли, под кривыми фруктовыми деревьями. Слышался громкий треск – кажется, скрежетали цикады. Дунаев, впрочем, почему-то не мог припомнить, умеют ли цикады так громко трещать.
Все явно чего-то ждали. Дунаев чувствовал, что еще немного и он то ли уснет, то ли погрузится в теплые наркотические грезы. Он посмотрел на небо, пытаясь увидеть луну, но не увидел ее, а разглядел лишь белую собаку, неподвижно сидящую на крыше. Вернувшись взглядом в сад, он заметил, что Радный, Джерри и Максим лежат на кошме под деревьями и спят. Тут же он увидел, что рядом с ним стоит Али и манит его куда-то пальцем, одновременно делая знак, что не следует будить спящих.
Дунаев встал и последовал за Али. Они вошли в дом, прошли насквозь совершенно пустую комнату и вышли в следующий сад. Этот сад ничем не отличался от предыдущего, разве что здесь тянулась дорожка из светлых камней. По этой дорожке они шли, как показалось Дунаеву, минут пять или десять, пока не уперлись в небольшую застекленную террасу, пустую и ярко освещенную изнутри голой электрической лампочкой, свисающей с потолка. В глубине террасы виделась дверь. Али открыл эту дверь железным ключом и они вошли. Прошли несколько комнат, обставленных уже не в азиатском духе. Дунаев мельком увидел в одной из комнат кресла и диваны, на стене висела картина в позолоченной раме, изображающая русский осенний пейзаж. Издали похоже на Левитана. Наконец, они подошли к двери, к которой был гвоздями прибит ковер.