Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мифогенная любовь каст, том 1
Шрифт:

– Вот, Владимир Петрович, наш Петр Алексеевич! Все хотела вас познакомить, да вот случая не было! – смеясь, кричала Зина на ухо парторгу, стараясь перекричать грохот от взрывов бомб и эхо канонады, мчащееся по пустым проспектам.

– Фу-у, Зиночка, как ты меня напугала! – выдохнул Дунаев, схватившись за сердце.

– Да ведь… я думала, что вы знаете, что это памятник Петру… И потом, так сразу бомбить стали… Вы уж извините! Вам плохо, Владимир Петрович?

Дунаеву действительно было нехорошо и от недоедания, и от недосыпания, и от внезапного шока. Он весь покрылся ледяной испариной. Зина прижалась к нему потушила фонарик, и так они сидели, обнявшись, на голове царского коня, в холодной темноте, пока не утихла бомбежка.

После этого случая Дунаев стал замечать в себе отчетливые признаки истощения, со временем усилившиеся и навевающие тупое безразличие. Они с Зиной стали гораздо меньше гулять и больше спали, закутавшись в шубы, возле верной «буржуйки». Кончились заветные папиросы «Медовые», бывало утолявшие голод лучше всякой еды. Парторг затянул свой ремень до последней дырочки. Тем не менее он время от времени «подкармливал» Зину по ночам, когда она глубоко спала. Он просыпался ночью, весь звеня и вибрируя от неистовой силы, отчего-то

приходящей к нему именно в это время суток. Не в силах сдержаться, он осуществлял это странное стыдливое «кормление» и сразу после этого засыпал, буквально валясь на диван, как сноп. Диван был большой, вещей на нем было много, и они свободно размещались на нем с Зиной, как в берлоге. Они так и называли этот диван – «берлога». Параллельно с «очеловечиванием» Дунаева Зина набиралась от него волшебной питательной мощи. На ее щеках все сильнее проступал румянец, она становилась все свежее и бодрее. Мороз, губящий множество людей, только шел ей на пользу, и это поражало ее до глубины души. Украдкой взглянув в зеркало в прихожей, она, бывало, входила в комнату с лицом, исполненным смущенного удивления, даже страха. Ведь ей неведома была причина столь фантастического преображения. И наблюдать это было поразительно на фоне широко развернувшихся знамен смерти.

Как-то раз парторгу приснился странный сон, после которого он долго не мог прийти в себя. Он увидел, что находится в какой-то квартире, лежа в кроватке с деревянными перильцами, укрытый теплым одеялом. Над ним склонились два человека, и он знал, что это были мать и отец, светловолосые, с голубыми глазами, с очень добрыми и умными лицами и очень натруженными, но добрыми руками.

Следующая сцена перенесла его на год вперед. Он ходил вдоль стен отцовского кабинета и рассматривал гравюры с изображением парусников, висящие на стенах. Он знал, что его зовут Коля, что ему три года, что его папа – рабочий на заводе, а мама – портниха, что они живут в городе Петербурге, столице России, и недалеко от них, в Зимнем дворце, живут царь с царицей и маленький царевич. Место, где они жили, звалось Васильевским островом, там же был и завод, где работал папа.

Следующая сцена развернулась на заводе, в огромном, грязном и задымленном пространстве, среди шумящих станков, где лица рабочих были освещены сверху резким электрическим светом.

Затем Коля увидел себя в кресле, в углу гостиной. В центре стоял круглый стол, накрытый плюшевой темно-красной скатертью и заставленный стаканами чая в подстаканниках. В центре стола возвышался большой самовар с чайником наверху. Углы комнаты были темны. За столом сидело много сосредоточенных людей, которые беседовали о чем-то серьезном. Коля знал, о чем они говорят – о царе, войне с Японией, будущей революции. Слово «революция» походило для Коли на слово «револьвер». Один папин знакомый показывал Коле настоящий револьвер и даже давал подержать его. Коле было уже пять лет, он знал азбуку, знал, что делает его отец на заводе, и мечтал заниматься тем же самым – изготовлением сложных деталей для разных хитроумных механизмов. Он много раз ездил по железной дороге, причем не просто так, а на паровозе – папин брат, дядя Степан, был машинистом паровоза. Коля дружил с мальчишками квартала (это был рабочий квартал), был заводилой и обладал авторитетом, поскольку много знал. Бабушка читала ему сказки и пела песни. Дедушка рассказывал бывальщину из своей жизни и всего своего рода – рода Ермолаевых. Далекие предки Ермолаевых были новгородскими мастеровыми, имевшими свой цех и привилегии в обществе. Часть рода во времена Грозного перевезли в Москву, но большинство осталось на родной земле. Последующий упадок Новгорода привел к оскудению рода, но цеховые традиции сохранялись. Потом, при Алексее Михайловиче, половина цеха ушла в раскол, в Заонежье. Еще спустя некоторое время значительную часть рода призвали на строительство Петербурга. Так Ермолаевы поселились в столице и создали династию потомственных питерских рабочих. Все они работали на военных и судостроительных заводах. Семья постепенно стала уважаемой, знаменитой в рабочем мире Питера. Двое Ермолаевых служили в армии Суворова и участвовали в переходе через Альпы, были в Италии и Швейцарии, Австрии и Венгрии, в Крыму и на Дунае. Прапрадед Коли Алексей Ермолаев учился на художника, но совсем молодым попал в армию Кутузова, воевал с Наполеоном и прошел с казаками до Парижа, затем плавал с Лазаревым и был одним из тех, кто увидел Антарктиду. В квартире Ермолаевых бережно хранились рисунки и акварели знаменитого предка, вещи, привезенные из разных уголков мира. Дед Коли увлекался гравюрой и собрал огромную коллекцию: в основном изображения парусников, в том числе и тех, которые построили и на которых плавали его предки. Отец Коли, превосходный чертежник, слыл на заводе незаменимым человеком. Ермолаевы были настоящие потомственные культурные рабочие, относящиеся, по сути, к «рабочей интеллигенции». Еще до рождения Коли у Ермолаевых была тайная явка и проходили подпольные собрания большевиков. Поскольку для отвода глаз всегда брали с собой гитару и гармонь, то собрания невольно оканчивались песнями, которые Коля помнил потом всю жизнь.

Но были и другие песни, которые рабочие пели на митингах, стачках, демонстрациях и баррикадах революции. Их Коля также помнил и пел всю жизнь. Став взрослым, он пошел работать на судостроительный завод, недалеко от Гавани, на Васильевском. Параллельно он запоем, чаще по ночам, читал классику русской литературы. Вскоре он перешел на социал-демократическую и марксистскую литературу. В начале Первой мировой войны Коля стал учиться на рабочих курсах, что сделало его хорошим инженером и политически образованным человеком. Он мечтал об университете, но грянули революции, потом Гражданская война. Коля не участвовал непосредственно в боевых действиях, но днем и ночью работал на заводе, изготовляя оружие и рисуя чертежи. После Гражданской, в 22-м, Коля поступил в Инженерный институт и закончил его в 28-м, после чего вернулся на родной завод уже в качестве инженера высокого класса. Началась первая пятилетка. В ходе ее свершения Николай объездил страну, побывал на Беломорканале и Волго-Доне, в Новороссийске и Херсоне, Мурманске и Владивостоке. В 32 году начался его роман с Лидой Комаровой, учительницей русского языка. В 33-м они поженились, а через год родился их сын Леонид. Скоро они получили отдельную квартиру на канале Грибоедова, в центре города. Вместе они

плавали на лодке по каналу, ездили в Крым и на Кавказ, воспитывали сына. Потом началась война. Семья Ермолаевых эвакуировалась в Самарканд, Николай же с семьей оказался в Архангельске, на военно-строительном заводе, потом, в 43-м, был переведен на Урал, в секретный военный городок, где он работал в «ящике» до Победы. В 45-м все вернулись в Ленинград и зажили счастливой жизнью. Николай Вениаминович строил ледоколы, плавал на них, ездил на юг каждое лето, помогал восстанавливать экономику страны, путешествовал по Союзу в разных командировках, работал на Камчатке, в Риге, Севастополе и Баку. По мере течения лет он старел, странствия становились в тягость, и в то же время Ермолаевым овладевала «потомственная болезнь», как в шутку называла Лида это увлечение флотом, старинными кораблями, которое стало семейной традицией. Николай начал на старости лет учиться нелегкому делу – конструированию моделей старинных судов, парусников, каравелл, триер и яхт. Леня, его сын, помогал ему в этом деле, причем так увлеченно, что после школы поступил в Морскую Академию и ушел в первое свое плавание на паруснике «Крузенштерн», модель которого он закончил накануне вместе с отцом. После Академии сын стал плавать, женился и родил двух детей. Николай Вениаминович с Лидой одновременно вышли на пенсию и в 60 году поселились на даче под Ленинградом, на Финском заливе. Здесь, на даче, Ермолаев построил мастерскую, и первой моделью, созданной там, была «Санта-Мария» – каравелла, на которой Колумб открыл Америку. Николай Вениаминович сделал ее в честь полета Гагарина в космос. В общей сложности он построил более 30 моделей и перед смертью, в 72 году, завещал все, что сделал, Музею Флота. Жизнь его выдалась яркой, наполненной. Он прожил ее счастливо и по справедливости, не требуя от жизни ничего лишнего. В старости он вел судостроительный кружок во Дворце пионеров, написал книгу о парусниках и книгу о своих прославленных предках – рабочей династии Ермолаевых. Смерть застала его за изготовлением модели «Алых парусов». Он умер внезапно, не выронив из рук алое полотнище для паруса.

Сон закончился. Дунаев проснулся. В первый момент он ничего не понял – кто он, где и что происходит. Затем он решил, что это уже посмертное пробуждение в другом мире. Непроизвольно парторг встал и огляделся. Взгляд его упал на картинку с бедным Пьеро и надписью: «В следующий раз ты будешь Арлекином, дружок!»

Тут Дунаев вспомнил, где он, кто он и что пережитая им целая человеческая жизнь была всего лишь сном и размещалась в нескольких минутах перед пробуждением. Парторг недоуменно протер глаза. «Как же это может быть? – вне себя от изумления думал он. – Ведь нельзя же во сне пережить целую жизнь от начала до конца, да еще какого-то чужого, абсолютно неизвестного человека? И к тому же Николай умер в 72-м, а сейчас только 42-й? Ну как такое может быть? Как?»

Дунаев долго сидел, обхватив голову руками. Его давила, немыслимо угнетала бессмысленность этого опыта, ярко и прочно запечатленного в сознании.

«Зачем? Зачем я пережил эту совсем другую жизнь?» – задавал вопрос парторг и не мог на него ответить. Самое страшное, что он испытывал сейчас, – это абсолютно достоверное ощущение целиком прожитой жизни и ее законченности. Осознавая, что жизнь, его жизнь, еще не кончилась и ему, может быть, придется еще долго мудохаться на этом свете, Дунаев ощущал нечеловеческую усталость и безысходное отчаяние.

«Как же теперь с этим жить? Неужели не удастся забыть этот сон?» – угрюмо размышлял парторг.

Но потом неожиданно посветлело в его душе, будто некто зажег там лампу под абажуром. Парторг встал и вышел на балкон. Ленинград спал в ночи. Только прожектор выкладывал в темном небе блестящую сахарную полосу да аэростаты висели, как большие глубоководные рыбы или батискафы.

Парторг вдохнул снежный воздух и потянулся.

«Эх, что мне эти сны? Мало ли что привидиться может? Все равно жизнь свое берет! Отправлюсь-ка спать по-новой, авось „перещелкнусь”!»

И Дунаев заснул с легкой душой. Спал он спокойно, равномерно дыша, без сновидений, и только под утро ему приснилось, что он в гостях у кого-то на даче и пьет крепкий чай с кусковым сахаром.

Глава 36

Пятачок

Вокруг них постепенно все умирало, словно бы всасываясь в невидимую ледяную воронку или вмерзая в болото небытия. Исчезали соседи. В доме, где обитал Дунаев, догорали последние остатки прежней интеллигентной жизни. В одичавших квартирах, откуда давно уже исчезли книги и деревянная мебель, теперь топили породистым паркетом, выламывая паркетины с помощью железного лома. Как говорится: «Против лома нет приема». Какой-то профессор, живущий этажом ниже, сошел с ума и все бродил по двору, юродствуя и выкрикивая из последних сил:

Ленинград, ты – колыбельРусских революций!А пеленочки мокрыОт сплошных поллюций!

Дунаев подозрительно присматривался к нему, даже разглядывал его из окна, в бинокль, думая, не переодетый ли это Бакалейщик. Однако сходства с Бакалейщиком не было.

Другим человеком, вызывавшим у Дунаева некоторые подозрения, был шахматист, живущий напротив. Через бинокль Дунаев мог наблюдать его белесую неподвижную головку, торчащую в черном окне. Видно было, что человек все время сидит у окна и разбирает на шахматной доске различные позиции, не обращая ни на что особого внимания. Это настораживало: уж не Враг ли это?

Парторг ждал Врага. Хотя иногда ему начинало казаться (и эта мрачная мысль, как серый луч, все чаще брезжила в его сознании), что Враг вообще не появится и что вообще Ленинград – это очередная западня, из которой неизвестно, удастся ли выбраться. Ему казалось, он живет в Ленинграде уже целую вечность: все слилось в бесконечную ленту темных, тягостных дней, и все было таким, как будто в жизни никогда не было ничего, кроме этой большой, постепенно опустошаемой квартиры, беспощадно-вытаращенного мороза, низкого неба, длинных прямых улиц, бомбежек, сирен, ночных дежурств на крыше с ведрами воды для тушения бомб-зажигалок, скрещенных в небесной темноте лучей ПВО, цехов фабрики, ночных экстатических «кормлений» Зины… Все предшествующее подернулось твердой мутной пленкой, ушло как бы за перегородку из матового стекла.

Поделиться с друзьями: