Мифы Ктулху
Шрифт:
Я не удивляюсь своей короткой памяти, ибо мое здоровье, физическое и душевное, было сильно подорвано в ту пору, когда я жил на Rue d’Auseil, я даже припоминаю, что не завел там ни одного из моих немногочисленных знакомств. Но то, что я не могу отыскать это место, удивительно и загадочно: ведь я жил в получасе ходьбы от университета на улице столь примечательной, что вряд ли позабыл бы ее приметы. Но мне еще не повстречался ни один человек, видевший Rue d’Auseil.
Эта улица находилась по другую сторону темной реки, окруженной кирпичными товарными складами со слепыми тусклыми окнами, с громоздким мостом из темного камня. Здесь всегда было туманно, словно дым соседних фабрик постоянно скрывал солнце. От реки исходили дурные запахи, каких я не припомню в других местах города. Они могли бы помочь мне в моих поисках, я тотчас уловил бы эту характерную вонь. За мостом брали начало узкие мощенные булыжником улицы с трамвайными
Я нигде не видел улицы более узкой и крутой, чем Rue d’Auseil. Она взбегала в гору и считалась пешеходной, потому что в нескольких местах приходилось подниматься вверх по лестнице, а в конце она упиралась в высокую, увитую плющом стену. Улица была вымощена булыжником, но местами – каменными плитами, а кое-где проглядывала голая земля с едва пробивающейся буровато-зеленой растительностью. Дома – высокие, с островерхими крышами, невообразимо древние, шаткие, покосившиеся вперед, назад, вбок. В некоторых местах дома, стоявшие друг против друга и накренившиеся вперед, почти соприкасались посреди улицы, образуя что-то вроде арки, сильно затеняя все внизу. От дома к дому на другой стороне было переброшено несколько мостиков.
Но особенно впечатляли обитатели улицы. Сначала я заключил, что они молчаливые и замкнутые, а потом понял, что все они очень старые. Не знаю, почему я там поселился, наверное, был немного не в себе, когда туда переехал. Я жил во многих бедных кварталах, и меня всегда выселяли за неуплату ренты. И вот наконец я оказался на Rue d’Auseil, в полуразрушенном доме, где консьержем служил парализованный Бландо. Это был третий дом с вершины холма и, пожалуй, самый высокий.
Моя комната была единственной жилой на пятом этаже почти пустого дома. В первый же вечер я услышал странную музыку, доносившуюся из мансарды под островерхой крышей, и на следующий день поинтересовался у старого Бландо, кто играет. Он сказал, что играет на виоле старый немец, глухой чудак. Судя по записи, его зовут Эрих Занн. По вечерам он играет в оркестре в дешевом театре. Бландо добавил, что Эрих Занн поселился в мансарде под самой крышей, потому что имеет обыкновение играть в поздние часы после возвращения из театра. Слуховое окошко в мансарде – единственное место, откуда открывается панорама за стеной, замыкающей Rue d’Auseil.
С тех пор я каждую ночь слышал игру Занна, и, хоть он не давал мне спать, я был словно околдован его таинственной музыкой. Я не полагал себя знатоком и тонким ценителем музыки, и все же меня не покидала уверенность, что я никогда раньше не слышал ни одной из мелодий, которые он играл, и потому заключил, что Занн – композитор, наделенный редким даром. И чем больше я его слушал, тем больше меня зачаровывала его музыка. Через неделю я решил свести с ним знакомство.
Однажды поздним вечером, когда Занн возвращался с работы, я перехватил его в коридоре и сказал, что хотел бы с ним познакомиться и побывать у него в мансарде, когда он будет играть. У Занна, маленького, худого, согбенного, в потертом костюме, было насмешливое лицо сатира, голубые глаза и почти лысая голова. Мое обращение, казалось, его сначала рассердило и испугало. Но в конце концов несомненное дружелюбие смягчило старика, и он нехотя сделал мне знак следовать за ним по темной шаткой чердачной лестнице. Его комната, одна из двух мансард, притулившихся под островерхой крышей, выходила на запад, к высокой стене в верхней части улицы. Просторная комната казалась на вид еще больше: она была очень пустой и запущенной. Узкая железная кровать, грязный умывальник, большой книжный шкаф, железная подставка для нот и три старомодных стула составляли всю меблировку. На полу лежали в беспорядке кипы нотных листов. Дощатые стены комнаты, по-видимому, никогда не штукатурили. Пыль, лежавшая повсюду толстым слоем, и паутина усиливали общее впечатление запущенности и заброшенности. Вероятно, мир прекрасного Эриха Занна находился далеко отсюда, в космосе воображения.
Глухой старик предложил мне движением руки сесть и, закрыв дверь на деревянный засов, зажег вторую свечу. Потом он достал из побитого молью футляра виолу и уселся на самый устойчивый из своих шатких стульев. Он не осведомился, что бы я хотел услышать, и принялся играть по памяти. Я, как зачарованный, больше часа слушал незнакомые мелодии, очевидно его собственного сочинения. Лишь опытный музыкант смог бы определить их суть. Они напоминали фуги с повторяющимися пленительными пассажами, но я сразу отметил, что в них отсутствовала таинственность, свойственная музыке, которую я слышал раньше в своей комнате.
Те памятные мелодии преследовали меня, и я часто напевал или насвистывал их, слегка перевирая. Когда скрипач положил наконец свой смычок, я спросил, не сыграет ли он одну из них. При этой просьбе на сморщенном
лице старого сатира безмятежность, с которой он играл, сменилась странным выражением гнева и страха. Подобное выражение я видел на его лице в тот вечер, когда впервые остановил его в коридоре. Я принялся было уговаривать скрипача, считая его опасения причудами старческого возраста. Я даже попытался пробудить его диковинную фантазию, насвистывая мелодии, услышанные накануне. Но уговоры пришлось тотчас прекратить: когда глухой старик узнал свою мелодию, его лицо дико исказилось, и костлявая рука потянулась к моему рту с явным желанием немедленно прекратить неумелое грубое подражание. При этом он, к моему удивлению, бросил встревоженный взгляд в сторону единственного занавешенного окна, будто боялся появления незваного гостя. Мне его выходка показалась нелепой вдвойне: высокая мансарда, возвышавшаяся над крышами соседних домов, была практически недоступна. По словам Бландо, на этой взбегающей в гору улице лишь из окна мансарды Занна можно было заглянуть поверх стены.Опасливый взгляд старика напомнил мне эти слова, и у меня возникло искушение увидеть широкую, захватывающую дух панораму – залитые лунным светом крыши, огни города у подножия горы – то, что из всех обитателей улицы мог увидеть лишь похожий на краба музыкант. Я шагнул к окну и раздвинул бы неописуемо грязные шторы, если бы глухой старик не проявил еще большего гнева и испуга. На сей раз он нервозно кивнул головой в сторону двери, а потом, вцепившись в меня обеими руками, попытался силой подтолкнуть меня туда. Обозлившись на хозяина, я велел ему тотчас отпустить меня, добавив, что и сам уйду. Старик увидел негодование и вызов на моем лице и слегка разжал пальцы. Казалось, он немного поостыл. Потом он снова схватил меня за руки, но на сей раз вполне дружелюбно и подтолкнул к стулу. Сам он грустно подошел к заваленному бумагами столику и принялся что-то писать карандашом по-французски, напряженно, как все иностранцы.
В записке, которую он наконец протянул мне, старик призывал меня проявить терпение и сдержанность: он стар, одинок и подвержен необычным страхам и нервным расстройствам, связанным с его музыкой и некоторыми другими обстоятельствами. Далее Занн писал, что получил удовольствие от интереса, проявленного мною к его музыке, и приглашал в гости снова, заклиная не обращать внимания на его эксцентричное поведение. Он не в состоянии играть другим свои фантазии и слушать их в чужом исполнении. К тому же он не переносит, когда чужие прикасаются к чему-либо в его комнате. До нашей встречи в коридоре он и не представлял, что мне слышна его игра, и теперь просил меня переселиться, с согласия Бландо, пониже, где мне не будет слышна его игра. Занн изъявлял желание покрыть разницу в оплате.
Разбирая его скверный французский, я ощутил большее расположение к старику. Он был такой же жертвой физического и умственного расстройства, как и я сам. Занятия метафизикой сделали меня добрее к людям. Вдруг тишину, царившую в комнате, нарушил еле различимый звук – вероятно, ставни дрогнули под напором ночного ветра. Я, как и Эрих Занн, испуганно вздрогнул. Прочитав записку до конца, я пожал старику руку, и мы расстались друзьями.
На следующий день Бландо переселил меня в более дорогую комнату на третьем этаже. Она помещалась между апартаментами ростовщика и комнатой, которую занимал солидный обойщик. На четвертом этаже подходящей комнаты не оказалось.
Вскоре обнаружилось, что Занн вовсе не стремится к общению со мной. В тот раз, когда он уговаривал меня отказаться от комнаты на пятом этаже, у меня, оказывается, сложилось ложное впечатление. Занн не приглашал меня в гости, а если я являлся незваным, он держался скованно и играл без всякого вдохновения. Это всегда происходило по ночам: днем он спал и никому не открывал дверь. Признаюсь, я не испытывал к Занну растущей привязанности, хотя его мансарда и таинственная музыка сохраняли для меня странную притягательную силу. У меня возникло любопытное желание посмотреть из окна его мансарды поверх стены на невидимый город, лежащий на склоне горы, освещенные луной крыши и шпили. Как-то раз я поднялся в мансарду в то время, когда Занн играл в театре, но дверь быта заперта.
И все же мне удалось подслушать ночную игру глухого старика. Сначала я на цыпочках пробирался в свою старую комнату на пятом этаже, потом осмелел и поднялся по скрипящей лесенке, ведущей в его мансарду. Здесь, в узком коридорчике за дверью, запертой на ключ, я слушал его фантазии и преисполнялся несказанным ужасом перед неведомой тайной. Его музыка не терзала мой слух – нет, но она вызывала ощущение внеземного, а порой обретала полифоничность, несовместную с одним-единственным исполнителем. Конечно, Занн был гений невиданной мощи. Шло время, и его игра становилась все более исступленной, а сам музыкант – изможденным, замкнутым и жалким. Занн больше не звал меня к себе, а встретив на лестнице, отворачивался.