Мифы Ктулху
Шрифт:
Мои бдения у отсыревшего портала стали менее частыми, и большую часть времени теперь я проводил в иных, не менее странных исканиях. Иногда я бесшумно вставал с постели, и крадучись, уходил на кладбища, от которых меня держали подальше родители. Не стану говорить о том, что делал там, поскольку и сам не уверен в реальности происходившего, но после своих ночных похождений я порой ошеломлял всех вокруг своими знаниями о том, что давно стерлось из памяти поколений. После одной из подобных ночей я привел в ужас всю округу своими откровениями о погребенном богатее, известном и почитаемом в этих землях сквайре Брюстере, похороненном в 1711-м, чье сланцевое надгробье с черепом и скрещенными костями медленно рассыпалось в прах. В миг детского озарения я провозгласил, что гробовщик Гудмэн Симпсон украл ботинки с серебряными пряжками, шелковые чулки и атласное белье покойного перед похоронами, а сам сквайр, еще живой, дважды перевернулся в гробу под землей
Но мысль о посещении гробницы так и не покинула меня, подпитываемая неожиданным открытием: мое семейство по материнской линии было связано с родом Хайдов, считавшимся прерванным. Последнее дитя в своей семье, я также являлся их последним отпрыском, наследуя этой древней и загадочной династии. Я ощущал, что гробница принадлежала мне, и ждал с горячим нетерпением, когда, минуя каменную дверь, сойду во мрак по отсыревшим ступеням. В привычку вошли мои бдения у портала, когда я чутко вслушивался в полуночный покой. Близилось мое совершеннолетие, и к тому времени я сумел расчистить небольшую прогалину в кустарнике у заплесневелого фасада на склоне, позволив растительности сплестись над ним, образовав подобие укрывища со стенами и потолком из ветвей. Приют этот стал моим храмом, запертая дверь моим алтарем, и здесь я простирался на мшистой земле, а разум мой полнился необычными идеями и странными видениями.
Первое откровение я получил в душной ночи. Должно быть, усталость смежила мне веки, и я пробудился от ясно звучавших голосов. Не знаю, говорить ли об их тонах и акцентах, о том, как звучали они, но было в тех словах что-то пугающее: в произношении, в самой манере речи. Каждый оттенок диалектов Новой Англии, от грубой неотесанности пуританских колонистов до изящества риторики, звучавшей полвека назад, был слышен в той потаенной беседе, хотя я осознал это лишь позже. Тогда же внимание мое поглотил иного рода феномен, столь мимолетный, что я усомнился в его реальности. Лишь краем глаза уловил я, что с моим пробуждением в гробнице спешно погасили свет. Увиденное не изумило меня и не ввергло в панику, но той ночью я переменился навсегда и невозвратно. По возвращении домой я уверенной поступью направился к прогнившему сундуку на чердаке, откуда забрал ключ, что на следующий день открыл передо мной преграду, столь долго томившую меня.
В мягких лучах на закате дня я впервые ступил под своды гробницы на склоне холма. Я был словно под властью чар, а сердце мое полнилось неописуемым ликованием. Затворив за собой дверь, спускаясь по сырым ступеням в свете единственной свечи, я, казалось, знал путь, и хоть свеча мигала в спертом воздухе подземелья, среди стен этой затхлой гробницы я был как дома. Вокруг я видел множество мраморных плит, увенчанных гробами или их останками. Какие-то остались нетронутыми, иные же почти что рассыпались, и серебро их ручек и пластин покоилось среди белесого праха. На одной из пластин я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Сассекса в 1640-м и упокоившегося здесь несколько лет спустя. В приметной нише стоял хорошо сохранившийся и незанятый гроб, имя на котором я прочел с улыбкой, но содрогнувшись. Внезапный порыв побудил меня взобраться на широкую плиту, загасить свечу и занять место в пустующем гробу.
В серых лучах зари я, шатаясь, выбрался из подземелья, закрыв замок на цепи. Я более не был юнцом, хоть всего лишь двадцать один раз зимние морозы холодили мое тело. Окрестные жители, поднявшиеся на рассвете, наблюдали за мной с отчуждением, пока я следовал к дому, дивясь следам разнузданного празднества на моем лице, что некогда было лицом человека уединенного и умеренного. Я не показывался на глаза родителям, пока не предался длительному сну, придавшему мне сил.
С тех пор я еженощно пребывал гробнице, становясь свидетелем и участником деяний, о которых не желаю вспоминать. Речь моя, всегда подвластная окружавшему меня, переменилась первой, ее внезапная архаичность не осталась незамеченной. Затем бесшабашность и безрассудство овладели мной, и я исподволь приобрел манеры человека светского, невзирая на уединенность, в которой жил ранее. Язык мой, что молчал доселе, заиграл с легкой грацией Честерфилда, с безбожным цинизмом Рочестера. Я проявлял невиданную эрудицию вне всякой связи с моей монашеской юностью книжника, покрывая форзацы книг на лету сочиненными эпиграммами, навевавшими мысли о Гее, Прайоре и блестящих умах стихотворцев эпохи Августа. Как-то за завтраком я чуть не навлек на себя несчастье, разнузданно продекламировав вакхическую песнь восемнадцатого века, георгиански игривую, нигде не записанную, звучавшую приблизительно так:
Пусть элем наполнятся кружки друзей,Мы выпьем за радости нынешних дней,Дымится на блюде мясная гора,Так выпьем, закусим, и так до утра!Напьемся вина,Ведь жизнь не длинна,Так пьем за корону и женщин до дна!Был Анакреон наш набраться мастак,Пусть сизым был нос, зато был весельчак!Пускай краснолиц тот, кто весел и пьет,А коль побелеет, земля приберет!Буду Бетти ласкатьИ ее целовать,Ведь дочки хозяйской в аду не сыскать!Эй, Гарри, юнец, ты же еле встаешь,Парик потеряешь, под стол упадешь,Но лучше уж кружки до края налить,Под лавку свалиться, но в яме не гнить!Так пей, веселись,Только не захлебнись,Не то на шесть футов ты спустишься вниз!Дери меня черт, не держусь на ногах,Язык заплетается, вязнет в зубах,Хозяин, пусть Бетти мне стул принесет,Просплюсь у тебя, иль супруга прибьет!Кто б смог руку дать,Чтоб крепче мне встать,И снова на тверди земной пировать!Примерно в то же время я стал бояться огня и молний. Прежде я был к ним безразличен, теперь же они будили во мне невыразимый ужас, и я искал спасения в самых отдаленных углах при первых признаках грозы. Днем моим излюбленным укрытием был подвал среди развалин сгоревшего поместья, и я мог отчетливо представить великолепие дома в его лучшие годы. Однажды я напугал местного жителя тем, что привел его прямо ко входу в это неглубокое убежище, о котором знал, несмотря на то, что о нем забыли на долгие годы.
И вот случилось то, чего я так боялся. Родители мои, обеспокоенные переменой манер и внешности своего единственного сына, установили за мной слежку, которая грозила мне катастрофой. Я ни с кем не говорил о своих визитах в гробницу, с самого детства свято храня свою тайну, и отныне должен был плутать в лесном лабиринте так, чтобы сбить с толку возможных преследователей. Ключ, о существовании которого знал только я, всегда был скрыт у меня на груди. Я никогда не брал с собой ни одну из тех вещей, что находил среди стен подземелья.
Как-то утром я вновь покинул сырой склеп, закрыв замок на цепи нетвердой рукой, и среди ветвей увидел искаженное ужасом лицо соглядатая. Близился мой конец, мое убежище было обнаружено, как и цель моих ночных похождений. Меня никто не задержал, и я поспешил домой в надежде подслушать то, что будет сказано моему отцу. Неужто всем станет известно о моем пребывании в гробнице? Представьте же мое облегчение, когда я услышал, как очевидец, подбирая слова, шептал моему родителю, что я провел ночь на прогалине у входа, невидящим взглядом воззрившись на проем в двери! Какое чудо ослепило его? Я убедился, что был под эгидой незримых сил. Подобное открытие, ниспосланное мне, воодушевило меня, и я смело возобновил свои ночные прогулки, уверенный в том, что никому не под силу застать меня в склепе. Всю следующую неделю я наслаждался неописуемыми празднествами, творившимися среди могильных стен, а затем случилось несчастье, заточившее меня в этом безрадостном и горестном узилище.
Не стоило мне покидать дом в ту ночь, ведь среди туч уже затаились громовые раскаты, а болото в лесной чащобе сияло адским свечением. Иным был и могильный зов. Не гробница в холме, нет, тот дьявольский подвал на его обугленной вершине манил меня, будто призрачным пальцем. Едва я предстал перед пустынными руинами, в лунном свете мне явилось то, что лишь смутно виделось доныне. То был столетье как сгинувший дом, величественно открывшийся изумленному взору, и окна его сияли множеством свечей. По длинной дороге подымались кареты бостонской знати, пешком приближались напудренные модники соседских поместий. С толпой смешался и я, хоть и знал, что место мое среди хозяев, а не гостей. В залах царили музыка, смех и полнились бокалы в каждой руке. Некоторые лица были знакомы мне, хоть и видел я их уже ссохшимися, во власти смертного тлена. Среди разнузданных кутил я был самым беспутным и порочным. Бурный поток ликующего богохульства извергал я из своих уст, в скандальности суждений не щадя ни бога, ни природу.
Внезапный отзвук громового раската, заглушивший гвалт скотского празднества, раздался под самой крышей, бросив тень малодушия на лица неистовствующих гостей. Языки красного пламени и пылающий жар объяли весь дом, и пирующие, пораженные ужасом кары, лежавшей за гранью бушующей стихии, дико крича, бежали в ночь. Но я остался, прикованный к креслу, ибо мной овладел презренный страх, подобного которому я никогда не испытывал. И вслед за тем я вновь затрепетал: сгорев дотла, став пеплом, что ветры разнесут на все четыре стороны, я никогда не буду погребен в гробнице Хайдов.