Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь
Шрифт:
Прошло небольшое время, и в очерке «Бенефис лорда Керзона» Булгаков уже утверждает: «…Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить». А в автобиографическом рассказе «Трактат о жилище» свидетельствовал о своем житье-бытье в столице:
«Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов. О нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек. Я поднимался во все почти шестые этажи, в каких только помещались учреждения, а так как не было положительно ни одного 6-го этажа, в котором не было бы учреждения, то этажи знакомы мне все решительно… Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке – в Деловом дворе, на Старой площади – в Центросаде,
В конце сентября 1921 года, в год приезда, столица Москва показалась Булгакову унылой и мрачной:
«Поехали, поехали по изодранной мостовой. Все тьма. Где это? Какое место? Все равно. Безразлично. Вся Москва черна, черна, черна. Дома молчат. Сухо и холодно глядят!.. О-хо-хо. Церковь проплыла. Вид у нее неясный, растерянный. Ухнула во тьму… На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули во тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нем афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки. Что же за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?»
Оказалось, что под таким оригинальным названием 19 сентября 1921 года в Политехническом музее проводился вечер поэта-футуриста Маяковского.
Перед тридцатилетним Булгаковым Москва после революции и Гражданской войны предстала в растерзанном виде, исчез степенный и хлебосольный город «Сорока сороков», растворилась лощеная публика с бульваров и Кузнецкого, закрылись железными ставнями и мешками с песком зеркальные витрины братьев Елисеевых, Мюра и Мерилиза, опустели «Яр» и «Эрмитаж». В своих статьях Булгаков особое внимание уделяет застройке и архитектуре города, восстановлению и ремонту жилищ после многих лет разрухи. В очерке «Столица в блокноте» есть глава, названная «Бог Ремонт», где он полушутливо писал: «Мой любимый бог – бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1921 году, в переднике, вымазан известкой… он и меня зацепил кистью, и до сих пор я храню след его божественного прикосновения…»
Шутка – признак оптимизма, который не покидал Булгакова. Очерк «Москва 20-х годов» он заканчивал восклицанием: «Москву надо отстраивать. Москва! Я вижу тебя в небоскребах!»
Смелое и опасное замечание. Ведь в те времена небоскребы ассоциировались с «Городом желтого дьявола» – столицей Америки, главного врага социалистического государства. Булгаков предсказал современное высотное строительство в Москве и свои небоскребы возвел уже в 1924 году на страницах фантастической повести «Роковые яйца»: «…в 1926 году… соединенная американско-русская компания (видимо, подразумевался Амторг, созданный по указанию Ленина. – В. С.) выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы, пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах – триста рабочих коттеджей, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925».
И конечно, в памяти Булгакова навсегда запечатлелись приезд в Москву и встреча со вновь обретенной Тасей.
Когда они остались наедине, лицо Таси озарилось счастливой улыбкой, губы ее задрожали, на ресницах выступили слезы – следы выстраданного ожидания. Первую ночь они провели в комнате технички Анисьи, которая, перед тем как оставить их
вдвоем, приняла толику самогона, высказала свое отношение к жизни: «Живу хорошо, дожидаюсь лучшего…» Далее следовал мат, судя по которому и жилось ей плоховато, и в будущее она не верила: «Уборщица, она и есть уборщица, что при социализме, черт его побери, что при коммунизме, которого ждать, едрена мать, не дождешься!»Сравнивая бедлам в Москве с положением во Владикавказе, Булгаков называл последний – хотя и с некоторой иронией, но уважительно – «горным царством».
Однажды Тася заметила мужу:
– Ты не разрешаешь мне прочитать роман, о котором мы говорили во Владикавказе. Я знала, что действие там развивается не в 1905 году, как в тогдашней пьесе «Братья Турбины», а во время Гражданской войны. Я с радостью вспоминаю спектакль, затихший, захваченный сюжетом зал и в конце несмолкаемые, идущие от души аплодисменты. И мне нравилось, что ты ненавязчиво говоришь людям о том, что гуманно в жизни, что отвратительно, о сложности характера человека, его воле, доброте, об ошибках и неудачах.
Михаил погрустнел:
– Если человек работает хорошо, он талантлив, но не признан, то он отнюдь не неудачник, просто ему мешают, не дают проявить себя или не замечают его труды. Я мог бесконечно смотреть на памятник Александру во Владикавказе – это искусство настоящее. Может кому-то нравиться, кому-то – нет, но человеку, понимающему толк в творчестве и не делящему людей на пролетариев и буржуев, памятник Александру будет приятен всегда, если его когда-нибудь не снесут и не поставят на его место аляповатую скульптуру Маркса или Ленина.
– Почему ты считаешь, что аляповатую? – спросила Тася.
– Гм, – усмехнулся Михаил, – уже столько наляпали по заказу властей, что надеяться на работу, выполненную с вдохновением, вряд ли приходится. Герой скульптуры должен вдохновлять художника, а если он лепит лишь за деньги и дешевую славу, то грош цена этой скульптуре и этому художнику. Я переживал, когда стал терять прежний облик мой Киев, многие люди забывали правила хорошего тона, этикет, даже свой родной язык. Я еще в Киеве говорил:
«Нельзя же отбить в слове “Эгомеопатическая” букву “я” и думать, что благодаря этому аптека превратится из русской в украинскую. Нужно, наконец, условиться, как будет называться то место, где стригут и бреют граждан: “голярня”, “перукарня”, “цирюльня” или просто-напросто “парикмахерская”! Нет слов для описания черного бюста Карла Маркса, поставленного перед Думой в обрамлении белой арки, у меня нет… Необходимо отказаться от мысли, что изображение знаменитого германского ученого может вылепить всякий кому не лень».
Увы, подобные разговоры были редки между супругами. Когда не налажен быт и постоянно стоит вопрос о хлебе насущном, Михаил с трудом находил силы для размышлений о том, что писал. Поэтому мало делился с Тасей своими литературными планами.
– Я счастлив, Тася, что у меня есть письменный стол, что я могу работать. Я закончу роман, ради этого я готов терпеть муки голода. Я буду терпеть, Тася!
– И не будешь сегодня есть кашу? – улыбнулась Тася.
– А есть? Каша?!
– Конечно, садись обедать, терпеливец! Ты говоришь с такой решимостью, словно готов пойти на Голгофу ради исполнения своей идеи. Христос от литературы.
– Не шути, Тася, насчет этого человека, – серьезно произнес Михаил, – я лучше расскажу тебе действительно смешную историю. Я работаю с барышней, которая вышла замуж за студента, повесила его портрет в гостиной. Пришел агент и сказал, что это не Карасев, а Дольский, он же Глузман, он же Сенька Момент. Барышня расплакалась, а я ей говорю: «Удрал он? Ну и плюньте!»